Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2007
ГРАВЮРА
А со мной в десятом классе приключилась ерунда…
“Фауст” в переводе Дейча, изданный Бог весть когда.
Превосходная гравюра на мелованном листе:
мокнут старые деревья в предвесенней наготе,
Фауст, легкий и влюбленный, Мефистофель тут как тут,
оба, весело болтая, под деревьями идут,
полагаю, к Маргарите…
В душном классе у доски
Айнутдинов без подсказки изнывает от тоски.
Я смотрю в окно гравюры. И чем дальше, тем верней
что-то странное, неясное меня тревожит в ней.
Что за мистика мне явлена на площади листа?
Это дерево… Какие-то знакомые места…
И внезапно как невидимый разрушился барьер:
тьфу, да это же Девичка, это наш районный сквер!
Ну, конечно. Вон, налево, где скрипит кленовый сук,
брезжит плод конструктивизма, клуб завода “Каучук”,
и девчата заводского танцевального кружка
мчат поодаль, обгоняя сатану и старичка,
и узорная ограда из литого чугуна —
не дожить мне до каникул, если это не она!..
Что ты, бедный Айнутдинов, нам про Гёте врешь с трудом?..
Гретхен, солнечная Гретхен, я разведал, где твой дом!
Этот Фауст, он безумец, он продукт заумных книг.
Чтоб из всей весны не выбрать хоть один счастливый миг!
Да не из весны — из жизни!.. Как он прожил жизнь свою?
Молодость его поддельна — я ее не признаю…
Я сейчас сбегу с уроков. Я закрыл тяжелый том.
Помню злость моих упреков, но не помню, что — потом.
Вроде, хмурый Айнутдинов, двойку прятавший в портфель,
мне внезапно улыбнулся: мол, старик, весна, апрель!..
Да еще в конце Девички по пути домой возник
пудель, пудель, черный пудель, мефистофелев двойник.
* * *
Поменяй профессию и — точка.
Где ты видел стаю соловьев?
Соловей — извечный одиночка.
Высунь ночью нос из-за гардин:
доходя до умопомраченья,
он один, один, опять один,
в этом смысл его и назначенье.
А когда в конце июньских дней
он вдруг замолчит на всю округу —
значит, либо умер соловей,
либо убедил свою подругу.
И в дальнейшем, если без вранья,
в случае такого покоренья
он неотличим от воробья:
та же песня, то же оперенье.
* * *
Закат был выбран произвольно, наугад,
из всех июньских, тех, что были под рукой.
Он был обычный. Был малиновый такой.
Окно чертили моментальные стрижи.
Картина вечера, далекая от лжи:
ни украшательства какого, ничего,
что, может быть, могло бы выделить его…
Закат малиновый, стрижей в моем окне
теперь не зря, небось, показывают мне.
Не ради завтрашнего ветреного дня
к окошку кто-то приковал сейчас меня.
Ну вот, даст Бог, я наконец-то разгляжу
финал картины, неизвестный и стрижу.
* * *
Будь что будет… А тучи с востока не так уж темны.
Кипарисовый ветер так пахнет, как будто дожди
лишь случайное лихо. А так-то вся жизнь впереди.
Эти брызги — от волн, ну а ливень еще далеко.
Молодая корова надменно несет молоко.
Ей до дойки вечерней еще и жевать, и жевать,
у хозяйки есть время крестом по канве вышивать.
Каждый занят своим. Занавеска в окошке, и та
безмятежным бездумным порханьем опять занята.
Боже мой, серебристая рыбка, на леске летя,
строит планы на нерест, грядущий и сладкий, хотя
у рыбацкой жены сковородка скворчит на огне…
Тьма почти равноправна со светом. Почти наравне.
И ничто не известно. Быть может, и рыбку спасет
ненадежная леска, и дождик, даст Бог, пронесет,
и огнистое облако, выпорхнувшее из тьмы,
будет с нами, пока на него не насмотримся мы.
* * *
От нас далек эгейский быт,
как эта древняя триада:
Эсхил, Софокл и Эврипид.
Убогая библиотека
полна разрозненных томов.
И для простого человека
чужда игра больших умов.
Но там, за плотной желтой шторой,
чей краешек открыт слегка,
с балкона явлен шторм, который
гремит весь день, гремит века,
гремит неистово и дико,
как бы озлясь на времена,
где вместо вспышек сердолика
щебенка тусклая одна.
На сером и пустынном пляже
летает сорванная жесть.
Но и в самом безлюдье даже
есть что-то греческое, есть:
и чаек жалобные ноты,
и красный черепичный кров,
и сыновей с отцами счеты,
и эти царства в семь дворов.
И этот вихрь с порывом склочным —
известно Богу одному,
зачем он нам в Крыму Восточном,
Восточном грозовом Крыму.
* * *
Подсолнух, вон, иссох.
В стеклянном кубе дня
почти случаен вдох.
Уже невмоготу
раскрыть в беседе рот.
Вон чайка на лету,
того гляди, заснет.
Жестокая страда,
с болезнью наравне,
без меры и стыда,
как все в моей стране.
Но лучше ли зима?
Как вспомнишь, как дрожал…
Такая нам земля
досталась, либерал.
Ты, вероятно, прав.
Душой-то я с тобой.
Но чад паленых трав,
но ледяной разбой,
но страсть родных певцов
к осенним ровным дням
не зря, в конце концов,
они достались нам…
Уже густеет мгла
в распахнутом окне.
Но ни одна игла
не дрогнет на сосне.
И довершив кошмар
у ночи на краю,
певец Руси — комар —
заводит песнь свою.