Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2007
. . .
реет облачко полупрозрачное,
от него, словно след голубой,
пала тень на урочище дачное.
Но почувствовал каждый из нас
неожиданное облегчение —
тот, кто землю копал, стадо пас,
в Трускавец отбывал на лечение.
Будто каждый из нас получил
убедительные доказательства
в нашу жизнь и судьбу неких сил
из глубин мирозданья вмешательства.
. . .
преодоленьем надо бы назвать.
Когда вокруг смотрю я с омерзеньем,
оплот последний мой — скрипучая кровать.
Небесный свет по осени не резок,
но как бы мутен нынче не был он,
а, проходя сквозь сито занавесок,
становится довольно утончен.
Я чувствую влияние модерна
и декаданса слышу голосок,
и скверно на душе неимоверно
при взгляде на алеющий восток.
. . .
в длинном китайском халате и феске турецкой.
Поздняя осень, наверное.
Холод собачий.
Невероятно, но намертво в памяти детской
запечатлелась картинка подобная этой.
Холод собачий.
Наверное, поздняя осень.
Листья с березки совсем уже полураздетой
падают наземь и бьются мучительно оземь.
. . .
который покоя не знает,
вдруг ветер, окно распахнув,
внезапно свечу задувает.
Врывается уличный шум,
мешая мне сном насладиться —
мне синий спортивный костюм
с лампасами белыми снится.
. . .
какими красивыми были,
как будто и впрямь под оливами
друг с другом в согласии жили.
Деревья во мраке качаются,
так, словно старик со старухой
дерутся, бранятся и лаются,
казенной давясь бормотухой.
А ветер, окрепнув, за окнами
березки и елки ломает,
а иней патлатыми лохмами
с разлапистых веток свисает.
. . .
а к земле прикоснуться боится,
снег, в твоих отражаясь глазах,
словно лунная пыль серебрится.
Словно мраморной крошкой луна
или солью посыпана густо.
Будто ты в целом свете одна,
свято место давным-давно пусто.
. . .
он один на целом свете и во всей Вселенной
не дает мне спать спокойно.
Лягу спать, а мне не спится.
Снега нет, в грязи столица.
. . .
Может, так оно и нужно,
чтобы не было так скучно.
В разнобой стучат часы:
“Чайки”, “Славы” и “Ракеты”,
до утра скрипит кровать,
чтобы времени секреты
молодым не разгадать.
. . .
Это — нонсенс с точки зренья вечности,
но отличный повод вновь и вновь
изумиться жизни скоротечности.
Целый день я думал, как бы так
сделать, чтобы время власть утратило,
в потолок глядел, курил табак,
ты варила борщ, стирала, гладила.
. . .
того гляди, сомкнут ряды над нами,
и медленно пойдет петлять река
промеж приземистыми берегами.
Опушка рощицы березовой одна
останется еще каким-то чудом
на несколько секунд озарена,
как будто площадь Красная салютом.
. . .
чем игра духового оркестра.
Так звучат медных труб голоса,
что невольно слезятся глаза.
Что смотрю я другими глазами
на себя, обливаясь слезами.
. . .
длинный-длинный коридор больничный,
за которым каждого из нас
цех переработки ждет вторичной.
Я бы с удовольствием избрал
для себя маршрут поинтересней,
попрочней нашел материал
на Трехгорке рядом с Красной Пресней.
Сыплют дождь со снегом пополам.
Пожелавши наплевать нам в душу,
будто кто-то свой и стыд и срам
без стесненья выставил наружу.
. . .
будто смерти хотел избежать,
но отчаявшись, в изнеможении
повалился ничком на кровать.
Дождь прошел, и смешение запахов
было столь велико в облаках,
что я вспомнил бесчисленных лабухов,
принужденных играть в кабаках.
. . .
до меня в полночный час доносится,
голоса почивших теледикторов —
слышится мне их разноголосица.
Будто это Ангелы небесные
меж собой ведут беседы долгие.
Погружаюсь в сказки их чудесные,
будто в шелест новогодней елки я.
За окном метель не унимается.
Говорят соседи полушепотом,
иль мне правду знать не полагается,
или не хотят делиться опытом.
. . .
и в воздухе парит она потешно,
а пленка в аппарате заедает,
а в кинозальчике темно кромешно.
Все представляется мне в черном цвете —
и прошлое и будущее наше.
Толстому рады взрослые и дети.
Быть может, околоточные даже.
. . .
В небе стайки перелетных птиц
яростно толкаются боками
на манер взрослеющих девиц.
Настоящее столпотворенье
в поднебесье можно наблюдать.
На земле разор и запустенье
стали меня сильно донимать.
Я в конце концов дойду до точки,
брошу все — семью, друзей, подруг,
поутру, когда на вербе почки
наизнанку вывернутся вдруг.
. . .
И я, согласно метеопрогнозу,
упорно жду, когда дожди пойдут,
чтоб наконец спокойно сесть за прозу.
Один сюжет мне не дает уснуть.
Весна. Грачи. Все как и подобает.
Христос воскрес, с годами крестный путь
травою подзаборной зарастает.
. . .
полагал, лихоманка пройдет,
а она оказалась навроде песка,
крепко-накрепко вмерзшего в лед.
По тому, как бросает то в холод, то в жар,
ясно — недалеко до весны.
Сам себе удивляюсь — был молод, стал стар,
будто с долгой вернулся войны.
. . .
снег почерневший лежит до сих пор.
Куст, одиноко торчащий из снега,
голые ветви в ночи распростер.
Сам своего он стыдится уродства,
прячась под пологом леса во тьму.
Неодолимое чувство сиротства,
видно, присуще не мне одному.
. . .
верно, усилить хотел впечатление —
темен лицом и согбен, как старик,
мне бы в Европу на водолечение.
Судя по первым приметам, весна
преодолела последние трудности,
но тяжело отхожу ото сна
я по причине своей беспробудности.
Что называется, носом клюю
хоть в электричке, в метро иль в автобусе,
близкую будущность вижу свою
словно в тумане, как будто не в фокусе.
. . .
достичь посредством реостата.
Свет меркнет. На сердце тревожно
становится.
Грядет расплата.
Но задний ход дает внезапно
судьба заглавного героя,
и время вспять течет.
Обратно
вернулось время золотое.
. . .
с переменным успехом идет —
хоть смеркается рано совсем,
но к полудню в пруду тает лед.
Будто рыбина в мутной воде
кверху брюхом всплыла глыба льда.
Побежали ручьи в бороде
у героя войны и труда.
. . .
что поневоле я отвел глаза.
Все знать, все чувствовать порой так горько.
Тут мутны реки и темны леса.
Не избежит внимательного взора
тут каждый кустик, каждый бугорок.
Бессмысленность дырявого забора
сквозит промеж досок, как между строк.
И я осознаю предельно ясно
нелепость положенья своего.
Стараюсь залатать дыру напрасно,
из этого не выйдет ничего.
. . .
цветок морозника.
Всерьез
я стану в рот ему заглядывать,
как доктор ухо, горло, нос.
Как будто в детской поликлинике
специалист ведет прием.
Уже трещат скворцы в малиннике.
И очередь — за соловьем.
. . .
утлых дачных домиков смотрю.
Паутинок тонкие волокна
оплели садовую скамью.
Угодила муха-цокотуха
в широко раскинутую сеть.
Со скамейки древняя старуха
тщится в небо синее взлететь.
. . .
по густому киселю и жидкой каше,
по всему тому дурацкому и мерзкому,
что казалось мне всего милей и краше.
Солнце шевелит усами,
чешет лапками
поутру свою козлиную бородку
и, посверкивая розовыми пятками,
ходит-бродит взад-вперед по околотку.
. . .
нужно, чтобы перебраться за реку?
Чтоб свою развеять грусть-тоску,
я гуляю по земному шарику.
Вечер изумительно красив.
Солнечно, на небе нет ни облачка.
На тебе широкий черный лиф
и навыпуск легонькая кофточка.
. . .
Я за амнистию всех, в клетках заключенных,
за реабилитацию синиц,
в измене родине коварно обвиненных.
В них за морем нужды нет никакой.
Не завербованные вражеской разведкой,
они в саду трезвонят день-деньской,
всецело овладев заброшенной беседкой.
. . .
не в нашу пользу небожители,
нам, мимо проходя, в окно
глядят таджикские строители.
Дождь барабанит целый день.
А на закате в стекла мокрые
выстреливает вдруг сирень
соцветья тусклые и блеклые.
. . .
попросту — пространство между туч
в общем совершенно безнаказанно
поутру пронзает солнца луч.
Кое-как, едва успев опомниться,
я, не понимая, что стряслось,
вижу, на земле лежит садовница,
тем лучом пронзенная насквозь.
. . .
На берег выйдя, я слезы утер рукавом.
Что это я все о грустном таком!
Ветер во мраке играет верхушками сосен.
Вид их во мгле непомерно надменен и грозен.
Стал я с годами уж больно серьезен.
Вечно ворчу я, как будто тут все не по мне.
Может быть, лучше мне было бы жить на Луне,
Землю далекую видеть в окне.