Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2007
И Случай, бог изобретатель…
Пушкин
Задав не праздный в нынешних обстоятельствах вопрос — как же отличить профессиональную поэзию от дилетантской, Ян Шенкман, на мой взгляд, не сумел предложить ни одного стопроцентно убедительного соображения, ухватившись за которое можно было бы распутать вконец запутавшуюся и крайне щекотливую проблему. Ни с первой попытки («Вакансия для поэта», «Арион» № 1/2005), ни со второй («Молчать нельзя говорить», «Арион» № 4/2005). Похоже, что безусловного ответа просто нет, а приблизительных до бесконечности много. Я, к примеру, предполагаю, что среди поэтов-любителей, при жизни не печатавшихся и о том, чтобы из физиков (химиков, хирургов, юристов, журналистов и т.д.) переквалифицироваться в лирики не помышлявших («поначалу от робости, а позднее от старости»), немало потенциальных профессионалов.
Взять хотя бы изданную посмертно книжечку Веры Северьяновой «Пейзаж души». Ян Шенкман (во второй из упомянутых статей), процитировав стихотворение из этого сборника, утверждает: дескать, стихи и хороши, и профессионально сделаны, но что-то все-таки мешает ему назвать автора профессионалом. Я, зная Веру со студенческих лет, кажется, могу расшифровать это «что-то». Мешает (прежде всего) откровенно любительский, домашний состав и формат сборника. Всем своим видом он как бы предупреждает читателя: вот-де собрали по сусекам, скинулись и издали за свой счет в память о любимице всех друзей, которая, надо же, еще и писала стихи, хотя никому об этом не говорила. Впрочем, не совсем уж никому. Льву Аннинскому, как выяснилось, все-таки то ли читала, то ли показывала. Правда, в послесловии к «Пейзажу души» он об этом не упоминает. Не потому ли не упоминает, что его, как и меня, гложет неотвязная мысль: а как бы сложилась творческая судьба нашей однокурсницы, если бы лет этак двадцать назад, когда появилась возможность публиковать и такие независимые стихи, какие на сломе времен она вдруг стала писать, Лев Александрович сказал бы ей: «Да ты поэт, Верочка, надо делать книгу»? (Как Георгий Чулков — Ахматовой, а Давид Бурлюк — Маяковскому.) Но он этого не сказал. Не взял на себя ответственность. Вот и в послесловии, изнемогающем от нежности, не показной — действительной, единственно нужное слово: поэт и притом (цитирую Шенкмана) поэт, обладающий пусть и небольшим, но достаточно весомым «корпусом стихов», которые не дают автору «Пейзажа души» «слиться с другими пишущими», — не произнесено. Другое дело, что кроме действительно оригинальных текстов составитель (В.Симаков) вставил в книжку (из самых, полагаю, благих побуждений: дабы выглядела посолидней, потолще) вещи, которые сама Северьянова наверняка бы не включила…
Кто-то скажет: главное издать, а читатели разберутся. С годами, когда-нибудь. Увы, главное не вообще издать, а издаться вовремя, и при этом еще и попасть в резонанс, а это, как известно, дело Случая. Может кто-нибудь сообразить-представить-вычислить, как бы сложилась будущность Лермонтова, если бы он, написав энергическую оду на смерть Поэта, не сделался знаменитым в одну ночь? Я — не могу, ибо слишком помню, что писал двадцатилетний дилетант, по основной профессии офицер гусарский, в декабре 1834-го, то есть всего за два с небольшим года до гибели Пушкина: «Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет: со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостает решимости. Мне говорят, что случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретается временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда все это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной, молодой души, которою Бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от выжидания, что, наконец, я не разочаруюсь окончательно во всем том, что в жизни заставляет нас двигаться вперед».
Вдумаемся: в недостатке решимости признается человек, твердо уверенный, что Бог его одарил не только пламенной душой, но и кое-чем посерьезнее: «Таится пламень неземной со дней младенчества во мне». Уверен, а находит тысячу причин, подтверждающих, что из него никогда ничего не выйдет! Может быть, Лермонтов попросту интересничает? Ничуть! В том, что Михаил Юрьевич искренен, подтверждает скандал, который он закатит летом следующего 1835 года своему однокашнику по юнкерской школе за то, что тот, не спросясь, отнес одну из его кавказских поэм в «Библиотеку для чтения». Аким Шан-Гирей, троюродный брат автора, вспоминает: «С нами жил в то время дальний родственник и товарищ Мишеля по школе, Николай Дмитриевич Юрьев, который, пос-ле тщетных стараний уговорить Мишеля печатать свои стихи, передал, тихонько от него, поэму «Хаджи Абрек» Сенковскому, и она, к нашему немалому удивлению, в одно прекрасное утро, появилась напечатанною в «Библиотеке для чтения». Лермонтов был взбешен, по счастью поэму никто не разбранил… и он стал продолжать писать, но все еще не печатать».
И мысли не допускаю, что Лермонтов перестал бы писать, когда бы «Хаджи Абрека» разбранили. Но хватило ли бы у него в таком разе решимости позволить Святославу Раевскому размножить и пустить по рукам «Смерть Поэта»? То есть воспользоваться случаем, который наконец-то представился? Не уверена. Что до нежелания поэта и после опубликования «Абрека» отдавать стихи в печать, осмелюсь предложить на сей счет несколько соображений в порядке, так сказать, гипотетическом.
В 1828-м старший современник Лермонтова двадцатипятилетний Федор Иванович Тютчев (в те недолгожительные времена возраст мужской зрелости) создал стихотворение, которое через три десятилетия войдет в Алмазный фонд русской поэзии. Тютчев начал «кропать стишки» еще в отрочестве, но только сейчас создал текст, который ставит его в один ряд с Пушкиным и Державиным:
Люблю грозу в начале мая…
Больше того, он этот алмазный шедевр еще и опубликовал. Правда, в мало почтенном журнальчике «Галатея», который издавал, дабы печатать там сочинения своих воспитанников, Семен Раич — их общий с Лермонтовым учитель изящной словесности. Через некоторое время тому же Раичу для той же «Галатеи» из Мюнхена прибудут еще несколько замечательных произведений сверхштатного чиновника русской миссии, в том числе и знаменитое «Как океан объемлет шар земной…» И никакой реакции! Решив, видимо, что все дело в скверной репутации «Галатеи», Тютчев меняет место издания — публикует хрестоматийные ныне «Весенние воды» («Еще в полях белеет снег…») в солидном «Телескопе» (1832), в том самом журнале, где в самом скором времени начнет свою критическую деятельность Белинский и где в 1836-м будет опубликовано первое из «Философических писем» Чаадаева. Казалось бы, уж здесь-то Тютчева не могут не заметить! Увы, и эта публикация осталась без отклика. Такие стихи, а в ответ — молчание! Вот и сделаем молчание своим девизом и линией творческого поведения:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои…
«Silentium!» Тютчев напечатал в 1833-м. На этот раз даже не в журнале, а в модном, бойком еженедельнике «Молва» (приложение к «Телескопу»). Но и после «выхода на подмостки» на него опять никто и внимания не обратил. За исключением, предполагаю, Лермонтова. Лермонтов в начале 1830 года внес в свою «заветную тетрадку» печальную сентенцию: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать» — и вдруг такой подарок, в пустейшей «Галатее» чуть ли не в каждом номере появляются стихи, автор которых смотрит на мир как бы его, Лермонтова, глазами. Мысли двадцатипятилетнего мужа, равно как и его философия природы, для пятнадцатилетнего подростка, конечно же, слишком сложны, зато по пейзажной части — поразительное сродство. Именно сродство, а не подражание или копирование. Впрочем, не исключено, что и Лермонтов заприметил «Весеннюю грозу» и остальные публикации 1829—1830 гг. только потому, что он наконец-то принят в московский Благородный пансион, а здесь не только все пишут, но и читают стихи — всюду, где их только увидят, особенно в своей, полудомашней, «Галатее». Предположение, что Лермонтов стихи Тютчева и запомнил, и нулевую реакцию литературной общественности на них учел, попробую доказать чуть ниже, а пока ограничусь выпиской из уже упомянутой «заветной тетрадки»: «Река поворачивает в сторону, когда встречает возвышенность; так и фортуна поворачивает в сторону, когда на дороге встречает людей с благородными мыслями и возвышенными чувствами».
«Весенняя гроза», напоминаю, опубликована в 1829-м. Через год Тютчев приезжает в долгосрочный отпуск в Петербург, вхож в те же дома, где бывает и Пушкин, но о том, что пишет стихи, равно как и о московских публикациях, никому не сообщает, даже приятельнице Александра Сергеевича литературной даме Дарье Фикельмон, внучке Кутузова и супруге австрийского посла. «Молчи, скрывайся и таи…» Впрочем, после 1833-го года, а в том году, как известно, появились «Литературные мечтания» Белинского, в которых автор перечисленных выше шедевров не нашел не только их разбора, а даже имени своего, Тютчев почти и не пишет, пытается переводить, да и то между прочим. Чем бы это все кончилось, и предположить трудно, если бы Случай, а он по Пушкину — «бог изобретатель», не забросил в Мюнхен Ивана Гагарина. Случайно разговорившись с коллегой, князь с удивлением обнаружил, что рассеянный бонвиван, по-русски говорящий лишь со своим крепостным дядькой, пишет удивительные русские стихи. Столь удивительные, что нигде, кроме как в пушкинском «Современнике», их публиковать грех. На себя сию деликатную миссию Гагарин все-таки не взял, справедливо рассудив, что вернее передать рукопись через Амалию Крюденер, к сливочной красоте которой и Бенкендорф, и государь император, и Пушкин неравнодушны.
Как и следовало ожидать, «ходатайство» Красавицы Поэт уважил. Вот только рукопись всего лишь полистал и передал соредактору — дабы тот выбрал лучшее из привезенного из Германии. Плетнев выбрал плохо — самое замечательное «Тени сизые смесились…» забраковал. Гагарин, естественно, на такую мелочь внимания не обратив, засыпал Мюнхен письмами — дескать, друг мой, пересмотрите свой архив, авось наберется на книжицу. К письму, видимо, был приложен и список выбранных для публикации в «Современнике» текстов. В результате в ответ на лестное предложение, вместо новых стихов, князю отправлен рассказ о том, что Федор Иванович, решив навести порядок в письменном столе, рассортировал рукописи; в правой пачке — удавшиеся вещи (стихи, переводы), в левой — брак. Рассортировал да и бросил в затухающий камин — не ту пачку.
Казус сей, видимо, настолько поразил Гагарина, что он при случае пересказал его Лермонтову. Лермонтов, в свою очередь, в стихотворении «Журналист, читатель и писатель» (1840) на основании этого рассказа создал, по моей гипотезе, поэтический портрет Тютчева, то бишь убежденного непрофессионала, а вовсе не собственный автопортрет, как утверждают комментаторы. Лермонтова, который печатается чуть не в каждом номере «Отечественных записок» и только что сдал в типографию «Героя нашего времени», при всем желании невозможно отнести к не пишущим господам («Да вот беда: не пишут эти господа»). Иное дело Тютчев. После того как напечатанную в «Современнике» подборку постигла та же участь, что и публикации в «Галатее», «Телескопе» и «Молве», он решительно не желает печататься. А главное — не хочет ни быть, ни слыть профессиональным литератором. По его мнению: хуже русских литераторов только русские же купцы. Этот снобизм тем удивительней, что в ранние мюнхенские годы Тютчев приятельствовал с Генрихом Гейне, профессиональным поэтом и профессиональным публицистом. Больше того, он и в Париж-то удирал из Мюнхена в основном для того, чтобы пообщаться с тамошними гуманитариями — философами, литераторами, культурологами. Но то Европа, а вот в России превыше всего ценил, как уверяют современники, свои «успехи в модном свете». Впрочем, был момент, когда Федор Тютчев все-таки попробовал включиться в русскую литературную ситуацию, стал читать по-русски не только стихи, но и прозу. Но это было в тот промежуток краткий, когда Гагарин описывал ему восторг, с каким (якобы) его стихи приняты в «Современнике». Приехав весной 1837 года в Петербург и убедившись на месте, что князь Иван принимал желаемое за действительное, Тютчев навсегда исключил себя из профсоюза литераторов. И даже ознаменовал сие событие многозначительным литературным жестом — не стал публиковать стихи на смерть Пушкина, написанные сразу же по приезде в столицу, а подарил их Гагарину, о чем тот, конечно же, сообщил Лермонтову по возвращении того из ссылки на Кавказ…
Предвижу возмущение фактографов. Да, Иван Гагарин — единомышленник Лермонтова по «кружку шестнадцати» и кузен Григория Гагарина, с которым Михаила Юрьевича связывает не только дружба; они, в две руки, создают живописную хронику немирного Кавказа. Но это, мол, еще не доказывает, что в триалоге «Журналист, читатель и писатель» в образе Писателя изображен именно Федор Тютчев. Так я ведь и не утверждаю, я всего лишь предполагаю, причем «ключом к шифру», с моей точки зрения, являются не столько выше приведенные факты (рукопись, брошенная в камин, близкое знакомство с князьями Гагариными), сколько тайно указующие на Тютчева слова-знаки, которые Лермонтов вставил в созданный им портрет просвещенного дилетанта. Но сначала всмотримся в самый важный фрагмент этого портрета:
О чем писать? — бывает время,
Когда забот спадает бремя,
Дни вдохновенного труда,
Когда и ум и сердце полны,
И рифмы дружные, как волны,
Журча, одна вослед другой
Несутся вольной чередой.
Восходит чудное светило
В душе проснувшейся едва;
На мысли, дышащие силой,
Как жемчуг нижутся слова.
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Ужель ребяческие чувства,
Воздушный, безотчетный бред
Достойны строгого искусства?
Их осмеет, забудет свет…
«Мир очищен и обмыт» — что это как не доведенное до образной формулы впечатление, какое оставляет «Весенняя гроза»? Или: «На мысли, дышащие силой, Как жемчуг нижутся слова» — ну не мог сказать такое о себе автор «Думы»! О Тютчеве — да, о себе — нет; о себе и своих уже сказано иное: «Толпой угрюмою и скоро позабытой, Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда»!
По тому же адресу следует, на мой взгляд, отправить и выражение: «Воздушный, безотчетный бред…» Эпитет воздушный, по воспоминаниям Фета, «фирменное» тютчевское слово: «Тютчев сладостен мне не только как человек, более чем дружелюбно ко мне относящийся, но как самое воздушное воплощение поэта, каким рисует его романтизм». И далее там же (в «Воспоминаниях»): «Помню, какою радостью затрепетало мое сердце, когда, прочитавши Федору Ивановичу принесенное мною новое стихотворение, я услышал его восклицание: “Как это воздушно!”»
Не думаю, чтобы Федор Иванович впрямую, открытым текстом поведал Фету свою досаду на то, что лучшее в переданной «Современнику» рукописи стихотворение «Осенний вечер» не попало в печать. Не исключаю однако, что Фет недаром свою статью о первом сборнике Тютчева начал с детального разбора именно этого текста… Но все это — и сборник, и статья Фета возникли в его жизни лишь после того, как бог-изобретатель, раздосадованный тем, что никак не удается совладать с неблагоприятным стечением обстоятельств, не вмешался бы вновь в судьбу Тютчева.
Выкупив у Плетнева захиревший «Современник», Некрасов, разбирая журнальный архив, наткнулся на «стихи, присланные из Германии» неизвестным, укрывшимся за инициалами Ф.Т., автором. Они настолько поразили нового хозяина «Современника», что Николай Алексеевич, во-первых, немедленно, с помощью Тургенева, рассекретил анонима, во-вторых, перепечатал их полностью, причем дважды: в самом журнале и (в расширенном объеме) в приложении к журналу, в-третьих, развернул настоящую рекламную кампанию, завершившуюся выходом в свет сборника «Стихотворения Ф.И.Тютчева» (1854).
Словом, если бы не энтузиазм и гениальный нюх Некрасова, Федор Иванович при жизни почти наверняка не выбрался бы из неизвестности. Ведь в год появления этой небольшой книги ему уже за пятьдесят; по тем временам — старость и отнюдь не первая. Помните, в «Войне и мире» Толстой называет матушку Наташи «старой графиней», хотя той чуть больше сорока? А где гарантия, что и после физической смерти «наш патент на благородство» не сгинул бы в «реке времен», особенно учитывая печальную участь дворянских семейных архивохранилищ да более чем странное отношение Федора Ивановича к своим рукописям…
Пора однако вернуться в сегодняшнюю действительность, мрачноватую и для искусного пера, и для «возвышенных чувств». В ноябрьском за 2006 год номере «Нового мира» на «Книжной полке Павла Крючкова» внимание привлекло неизвестное мне стихотворение «Аллея в никуда». Из только что вышедшего сборника «Дым отечества». «Аллея» эта тронула меня настолько, что утром, не мешкая, отправилась в ближайший книжный магазин в надежде купить заползший в душу «Дым…» (Уж очень многое в этих стихах отозвалось!.. От: «вот идут по аллее, так странно нежны…» и «дорога не скажу куда» до: «машет тощим хвостом лошаденка…» А отозвавшись, слилось во что-то такое, чему нет имени и «от чего так легко зарыдать»…)
«Дыма отечества» в магазине не было и, как выяснилось (в результате обзванивания знакомых «читателей стиха»), и быть не могло, ибо весь тираж находится у автора. Не то чтобы имя автора пропавшего сборника — Надежда Мальцева — было совершенно неизвестно, оно промелькивало, но… Но сначала процитирую стихи, написанные, кстати, тридцать лет назад:
В паутине лениво ползущих лучей
незаметно для глаз умирает аллея —
шелушатся стволы, и несносных грачей
в это время неслышно; о нас сожалея,
флигель барского дома ветшал и ветшал,
а потом побелили — там нынче больница,
на скамейке линялый хранится журнал
и с ходячими курит тайком фельдшерица;
часто коновязь старую возле ручья,
кувыркаясь, облепят крестьянские дети,
и дороги, когда-то большой, колея
прорастает травою; давно уж на свете
нет усадьбы; корова весь день у пруда
не спеша, по листочку, кусты объедает,
и аллея ведет неизвестно куда —
мимо ямы, в овраг, где стоит лебеда,
где над речкою ласточки в глину ныряют.
Допускаю, что разыскав и прочитав все 120 страниц «Дыма отечества» повторю, с вариантами, сказанное Яном Шенкманом о «Пейзаже души» Веры Северьяновой: хотя «Аллея в никуда» вещь профессиональная, книжка в целом все-таки любительская. Пока же меня озадачивает подзаголовок: 1974—1985. То, что Мальцева не включила в «Дым» ранние свои стихи, когда-то замеченные и Анной Ахматовой, и Марией Юдиной, — понять можно. За сорок лет ожидания счастливого случая она из них выросла. Но почему же в нем нет ни единой строки, написанной в вольные десятилетия? Не потому ли, что «аллея», ведущая «в никуда», оказалась чересчур длинной? Не всякий, ох, не всякий поэт сумеет «не разочароваться во всем том, что в жизни заставляет нас двигаться вперед», если его стихи в течение стольких десятилетий проваливаются в безответность…
Очень хочется закончить невеселые свои соображения умеренно оптимистическим «пуантом». Вспомнить, допустим, как Мария Юдина, в середине 60-х, поклонившись Колонному залу, глухим от напряжения голосом произносит: «Бог правду видит, да не скоро скажет…», а Зал ответно взрывается аплодисментами. Однако культурная ситуация, как она складывается у нас к середине первого десятилетия двадцать первого века, не позволяет этого. У всеобщей коммерциализации свои законы, и все идет в аккурат по Абрааму Молю: «Новая идея человека, никому не известного, обладает лишь ограниченной ценностью. У начинающего художника, писателя, ученого нет никаких внешних аргументов в пользу его творения, помимо внутренних достоинств последнего. Проблема неизвестного автора остается нерешенной в современном обществе. Нередко начинающему автору приходится долго и настойчиво добиваться того, чтобы системы, регулирующие потребление культуры, соблаговолили принять продукцию, которую он предлагает им по скромной цене».
Вот только — соблаговолят ли?
P.S.
Все выше изложенное вовсе не означает, что я считаю затронутую Яном Шенкманом проблему исчерпанной. Наоборот! Его соображения наверняка задевают за живое читателей «Ариона». В расчете на продолжение затеянной журналом дискуссии, дабы подлить масла в огонь, приведу самый парадоксальный (из известных мне) взгляд на природу дилетантизма:
«В толковом русском словаре сказано о дилетанте: «Человек, занимающийся наукой или искусством без специальной подготовки»… Французский словарь дает несколько другое определение: «Страстный любитель искусства, который им занимается в качестве любителя». Выходит, что дилетант это самозванец, вторгшийся в ту область, где он полуневежда, или, в лучшем случае, участник кружка художественной самодеятельности. А по-моему, Стендаль был гениальным дилетантом. Кто скажет, что у него были поверхностные знания в политике, экономике, в искусствоведенье или что его романы написаны по-любительски? Дилетант это человек, для которого страсть не означает профессии» (Илья Эренбург).