Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2006
В гостиничном номере вместо Библии лежал томик Мопассана.
Быть может, это единственный в мире город, вернувшись в который кажется, будто и не уезжал.
Не выходил из сводчатого метро, где аккордеонисты разносят по вагонам парижский вальсок.
С этих улиц, где фасады украшены барельефами пышнотелых и отзывчивых муз.
А террасы кафе с каждым годом все дальше наползают на тротуары.
Где полуденная пустота Люксембургского сада напоминает о часе обеда.
Не мешая какому-то негру покупать такой же черный и сверкающий мотоцикл, придирчиво заглядывая ему под крыло и в фару.
Где в витрине на Риволи выставлена на продажу новенькая королевская мантия.
Где женщины на тысяче картин вечно сидят перед туалетным столиком.
И японцы печально кивают гиду перед портретом доктора Гаше, слушая про ухо Ван Гога.
Если ты тут не в первый раз, то волен идти куда угодно, но все равно попадешь в музей.
У посетителя Центра Помпиду всегда впечатление, будто он заблудился и забрел в бойлерную.
Среди змеящихся по стенам труб по-хозяйски обосновался зал Марселя Дюшана с целой серией прославленных писсуаров, а еще — с двумя унитазами и фаянсовой раковиной, как в магазине “Сантехника”.
Немного позже, зайдя за табличку WC, я обнаружил продолжение экспозиции.
Но все ж мне ближе музей Моне, заволоченный желтоватым паровозным дымом сен-лазарских вокзалов.
Тамошний темнокожий служитель, не стесняясь посетителей, приседал для моциона перед “Кувшинками”, хрустел пальцами и вообще вел себя непринужденно.
Два других, белых, прогуливались, беседуя, меж картин, и видно было, что с первым они не дружат.
Потом, прямо под открытым небом, тебя встречают тяжелые женщины Майоля в летучей позе грехопадения.
И его же Ева с отсутствующим яблоком в руке.
Знакомый художник рассказал, что возлюбленная модель скульптора, которой он оставил все в обход семьи, родом из Одессы, и еще жива. И предложил с ней познакомить.
Я с ужасом отказался.
Девяностолетняя старуха в роли музы — это даже и для Парижа перебор.
Мне назначили встречу в маленьком старом театральном кафе с дачными оранжевыми абажурами с бахромой, апельсиновым потолком и афишами на стенах.
Только металлический звон затиснутого в угол игрального автомата, допущенного в угоду настырному времени, возвращал из 20-х годов минувшего века в нынешний, но без успеха.
Сдержанно улыбчивый хозяин с высоко подстриженным седым затылком смахивал на отставного военного, или дипломата.
Уже через полчаса мне не захотелось уходить отсюда никуда на свете.
Я терпеливо пил кофе у окна.
Ближе к вечеру там появились прохожие с целыми охапками завернутых в папиросную бумагу длинных батонов.
А когда совсем уж смерклось, над улицей с идущей толпой и пробегающими автомобилями повисли, как оранжевые медузы, отразившиеся в зеркальных стеклах абажуры.
На этом оптические эффекты не завершались: если я отводил глаза внутрь помещения, то в обложенной зеркальными квадратиками колонне, разделявшей узкое, как железнодорожный вагон, помещение, возникал и рассыпa╢лся мой собственный кубистический портрет, и не в этом ли самом месте пришла в голову Браку идея его живописной техники?
Время шло.
В углу с аппетитом поедал хлеб, прихлебывая кофе, некто обширный, о ком я так и не понял, мсье это или мадам.
С деловым видом и с сумкой через плечо по улице прокатил молодой человек на единственном колесе, сидя в своем седле так высоко, точно ехал на вертящемся табурете от барной стойки.
Ко мне подсел, и мы принялись угощать друг друга стаканчиками красного, какой-то завсегдатай в широком свитере. По-английски он знал плохо, и только все тыкал себя пальцем в грудь: “Я кэптэн. Я ходил на Шпицберген. Там мрак”.
Тот, которого я ждал, так и не пришел.
В квартире, где мне выпало остановиться, в другой комнате жила молодая мулатка, приятельница хозяйки. Бoльшую часть времени она принимала ванну, а остальное занималась стиркой. Поэтому дорвавшись, наконец, до воды, я всякий раз оказывался в окружении бесчисленных ажурных трусиков, лифчиков и еще каких-то интимных кружевных вещиц, развешанных на веревках над головой — вроде увивающих беседку резных виноградных листьев.
Каждое утро я переходил Сену по мосту над островом Гранд-Жатт. Вдоль узкой протоки теснились черно-белые жилые баржи с калитками поперек дощатых сходней, с привязанными цепью велосипедами на палубе и пальмами в кадках.
И даже утром деревья и трава были пропитаны послеполуденным солнцем Сёра.
Меня повели в ресторан, настолько дорогой, что убежать, оставив пальто, во много раз дешевле, чем расплатиться.
В специальном шкафчике стояла почерневшая бутылка вина, выпитая здесь некогда монархами Николаем и Вильгельмом — в качестве аперитива перед мировой войной, я полагаю.
Старый, как дуб, ресторатор с алой розеткой Почетного легиона на лацкане обходил гостей.
Дорогу в туалет, когда понадобилось, мне указывали как минимум шесть официантов.
Бoльшая часть застольного разговора касалась распределения чаевых: сколько дать мальчику в лифте, сколько гардеробщице и тому служителю, что снабжает посетителей клубным пиджаком и галстуком.
Все думают, что Франция — это только живопись, архитектура и кухня.
Совсем забывая, что добрую сотню лет она была пионером технического прогресса, как теперь Америка, которой, кстати, и подарила обе главные американские мечты: автомобиль и кинематограф.
И потому Консерваторий науки и техники на улице Сен-Мартен величествен, как Лувр.
Велосипеды исчезнувших борзых пород на цирковых колесах в человеческий рост.
Шпионские камеры 1890-х годов: в карманных часах, галстуке и даже шляпе.
Фонограф Эдисона с деревянной ручкой, как у швейной машинки.
Я семь раз посмотрел “Прибытие поезда” и четырежды завтрак противного младенца (запатентовано Луи и Огюстом Люмьерами 13 февраля 1895 года).
Поезд снят хорошо, а у младенца диатез во всю щеку. Да и папаша его похож на молодого Сталина.
Эволюция автомобилей от деревянной коляски с паровым котлом и лаковых ландо, где седоки располагались лицом к шоферу, правившего ручкой на чугунной колонне.
Фотография фордовского конвейера с рабочими в фетровых шляпах.
Паровой автобус, похожий на пароход, — он заплывал в парижские улицы в начале 1870-х.
Громадная “испано-сюиза” 1935 года из стойла давно истлевшего богача.
Под стрельчатым куполом парят розовые перепончатые аэропланы на велосипедных колесах, столь ненадежно хранившие пилотов в своих матерчатых туловах.
Я так пропитался музейной живописью, что на улице мне стали попадаться люди с размазанными лицами, вроде подмалевков.
Но великий город брал свое.
В метро я видел рекламу теоремы Пифагора.
Ел петуха в вине.
Потрогал бронзовый сыр у Лафонтеновой вороны.
На стрелке Ситэ какая-то пара кормила чаек, и те налетали тучей, так что временами за крыльями было не видать мостов.
В китайском ресторанчике я был единственный едок, но прислуга так гомонила, что я почувствовал себя на переполненной пекинской улице.
От каштанов в газетных кулечках уже подымался пар.
И только упрямые парижанки отказывались признавать приближение зимы, продолжая облачаться в длинные вязаные кофты, заменявшие им пальто.
О-ля-ля!
…Рейс задержался, но все-таки улетел.
Рыжая английская пара, в обнимку ожидавшая посадки, теперь так же в обнимку добиралась в Токио, с остановкой в Москве.
В этот час на оставленных мною улицах еще шляются беспечно лохматые молодые французы.
Дивно подстриженная женщина-полицейский перекрывает улицу, чтобы пропустить запоздавший автобус с туристами.
Упитанный цыган что-то орет в метро под гитару.
В кафе, где уже убирают стулья, все не может угомониться и танцует сам с собой, с бутылкой в руке, развеселившийся негр в полосатой блузе.
И все это великолепие поминутно выхватывает из тьмы своим голубым марсианским глазом страшная Эйфелева башня.
Париж уже постепенно выветривается из меня, оставляя лишь слабый след — вроде запаха давнишних духов.
Но до конца этот запах не улетучится.
О-ля-ля.
Ноябрь 2001