(о книгах Виктора Полещука, Александра Сороки, Виктории Волченко,
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2006
“Мера личности” Виктора Полещука (М.: Арго-Риск, Тверь: Kolonna Publications, 2006), как свидетельствует содержание, представляет собой избранное — из восьми (!) неизданных книг 1986—2005 гг.
Печально, что из неизданных, потому что хотелось бы прочесть все: впервые я познакомился с Полещуком по арионской подборке 1998 года, тут же бросился искать книжки и очень огорчился, что таковых нет. Что удивительно, потому что даже разрозненные публикации в антологиях и периодике уже обеспечили Полещуку славу одного из лучших русских верлибристов.
Книга густо заселена, протяженна во времени и пространстве, многоголоса. Цитировать эти стихи так же трудно, как цитировать кино. Да и выстроены они как кино. Чередование планов (крупные планы часто натуралистически-неприглядны), бесчисленные диалоги, монологи, перебиваемые закадровым рефлектирующим голосом, кинематографический острый монтаж — и воздух в разрывах строчек.
Полная женщина в расцвете молодости / сидит передо мной. / Почему я не в своей тарелке?/ <…> — У меня в детстве был сиамский кот, — / говорит она, — / он питался вареной рыбой / и больше ничем. / Я же вспоминаю, / как выгонял дымовушкой / сусликов из нор — / тогда мне было шесть лет. // <…> Она: кстати, еще не выяснено, археоптерикс — / это птица или динозавр с крыльями. / Я: на Марсе под песком / лежит лед. // — Рад был с вами познакомиться. / — Взаимно. // В воздухе звенит и подрагивает / ее душа — / огромная, хрупкая, светлая / люстра. // Неужели человеческие отношения — это / запустить руку под юбку / и обнаружить там тикающий будильник? / <…> — На Луне, вероятно, холодно. / — Жук по ночам не жужжит.
Это раннее стихотворение (здесь и далее цитировать приходится “пунктиром”) достаточно наглядно демонстрирует манеру Полещука. Перед нами, собственно говоря, проза, и только монтаж и воздух превращают прозаический этюд в полновесные стихи.
Сборник открывается стихотворением “Крик черепахи” из одноименной “книги” 1986 года, ставшим для Полещука своего рода “визитной карточкой”:
Вспоминаю бабку Марию: / родом она была с Дона, / во время войны / взяла на воспитание / мальчишку-сироту (государство / ей выделило положенную сумму) / и изготовляла черепаховые пепельницы. // <…> Вот тогда-то я и услышал, / как кричит черепаха: / то ли захлебывающееся верещание, / то ли писк, то ли тусклый шепот, / но и он постепенно смешивается / с бурчанием кипятка.
(В скобках замечу, что когда готовилась антология верлибра “Время Икс”, Вячеслав Куприянов предлагал для нее другое название — “Крик черепахи”.)
Заключительное стихотворение книги — “Ойкумена” — представляет ощутимый контраст с первым.
Икс и Игрек движутся навстречу друг другу. / Дорога как дорога. / Могут быть кое-где рытвины, / щебень на обочине, / нет, скорее, песок, / а может быть, и глина — не знаю, не могу сказать. / Я же говорю, дорога. / <…> Двое. / Определенно осень. / Секунду! Но может быть и поздняя весна. / Только не лето / и не зима. / В высоте звенит струна. / Ни замешательства, / ни отступления, / ни слова. / Заговоришь, / и сразу выдашь себя. / Молчание. / Тише! / Тише! / Они поравнялись. / <…> Это уже невыносимо. / Нервы. / И вдруг вопль на окраине ойкумены, / и кто из них, не понять, / и почему промолчал другой, / неясно.
Этот вектор — от конкретного к общему, от изображения к умозрению — в композиции избранного, пусть и не слишком явно, но все же прослеживается и, вероятно, в какой то мере отражает реальную эволюцию поэта. Впрочем, как видно из приведенных отрывков, “картинка” у Полещука достаточно эмблематична, умозрение же вполне вещественно.
Говоря о близости стихов “Меры личности” к прозе, уместно спросить — к какой именно прозе? Мне при чтении не раз вспоминался Андрей Платонов. И дело не столько даже в формальных “фигурах остранения”, сколько в настойчивости и интенсивности вопрошания о человеке.
Вот фрагменты стихотворения, давшего название книге:
Ки╢но Цураюки, один из 36 гениев японской поэзии, / составитель первой антологии эпохи Хэйан, / оставил о себе крайне скудные сведения. / В 20 лет поступил в университет Ведомства церемоний, / в 29 сорвал ветку Лунного лавра, / т.е. сдал экзамен на чин, / затем служил в Ведомстве внутренних служб. / <…> Будучи в зрелом возрасте, получил должность губернатора / в провинции Тоса, что на острове Сикоку, / а через пять лет вернулся в столицу. / Как ни удивительно, дневник возвращения морем / написан от лица женщины, видимо, жены. / Ей же приписаны его стихи, / а о себе лишь вскользь. / <…> Какова же мера личности этого человека? / Очевидно, велика, однако он укрывает свое лицо в тени смирения. / Прячется или умеряет себя? / Скорбит? / <…> Здесь художник погребает себя в традиции, / чтобы бесконечно воскресать в ней. / И лишь в ХХ веке в полный рост встал вопрос: / какая традиция, / какой исток, / кто я из всех допустимых? / Чем отличается, наконец, / прикровенный человек от подпольного?
Этот-то последний вопрос и является ключом к прозопоэтическим исследованиям Виктора Полещука, методически приоткрывающим прикровенное и взламывающим подпольное:
Описать все это жирным
карандашом реализма
значит впасть в жестокость,
но не трусость ли — уйти от вопроса?
Эту манифестацию стоило бы чем-то подкрепить, но трудно выбирать — на каждой из более чем ста страниц книги найдется такое подкрепление, и не одно. Ограничусь биографической справкой из аннотации — что тоже немаловажно, предварив ее, все же, еще одной цитатой.
В слове Родина столько горючих слез, / что эту живительную боль не избыть и на жизнь вперед. / Я долго держал свой талант в черном теле / и носил его, как безумная Ксения Некрасова / мертвого ребенка / под военным московским небом.
Родился в 1957 г. в Оренбургской области. Вырос в Душанбе. После окончания Литинститута работал редактором “Альманаха библиофила”, затем вернулся в Душанбе, был ответственным секретарем журнала “Памир”. С началом гражданской войны в Таджикистане после распада СССР был вынужден покинуть страну и переселиться в город Гулькевичи Краснодарского края. Публиковал стихи в антологиях “Время Икс” (1989), “Антология русского верлибра” (1991), “Нестоличная литература” (2001), журналах “Арион”, “Знамя”, “Дружба народов”, “Звезда Востока” идр. В переводах Полещука публиковались, главным образом, стихи классических (Хафиз, Омар Хайям) и современных персидских поэтов.
Аркадий Штыпель
Поэзия Александра Сороки (“Тутырь”. М.: Воймега, 2006) так легко порождает литературные ассоциации, что, начиная отслеживать генезис его текстов, не сразу догадываешься, что автор вовлекает читателя в литературную игру — при этом сам оставаясь цельным и узнаваемым. Любой мало-мальски подкованный читатель обнаружит в стихах Сорокина интонации Михаила Кузмина:
что же ты горюешь у окошка сидя
глядя на улицу где глиняные корабли
где алюминиевые странники полосы выжгли
где гуляют буйволицы тучные да буйволы
где весна в конце концов наступила
вон смотри видишь улица фонарь аптека
магазин где продают краски
где магазин где продают краски?
ах не видишь? его-то как раз и нету
глупая почему ты не видишь того чего нету?
Константина Вагинова и Велимира Хлебникова:
Жека: Кто ты, поющая песню Великих
Богов перемен?
Она: Я шум прибоя вой болота
ртов рваные губы
Великих песня и текст известий.
Я — Маригодов.
Жека: Изокны поют твою песню в устали
здружно гетеря на улицах.
Зимь торопя тополями
вьются и падают в снег.
Она: я видела темь городов
и тьму горлопани в желудках их.
Они разрушалью степной
носились взглядами — дикие…
С одной стороны, Сорока демонстрирует скоморошество, помноженное на восточное краснобайство:
Возвеселись, душа: в восьми садах брожу.
Покуда ночь свою не скинет паранджу —
Обочина дороги будет раем…
Закончится вино — в духан схожу.
С другой — жесткость “рок-текстов”, чьи истоки, впрочем, лежат в той же традиции, что и “простодушие” спиричуэлс:
Небо ближе.
Солнце ниже нависает.
Начинается дорога, без которой нельзя.
Колесо
едет полем без телеги.
Продолжается дорога — приближается земля.
Она рядом. Она где-то в синем небе,
по правую руку Отца.
Она близко. Она в огненной телеге
держит за руку отца…
А можно вспомнить и Григория Сковороду, и всю традицию духовных стихов…
Дело в том, что стихи Сороки, при всей их видимой наивности, — вполне культуроцентричны. Дионис, Харон, Пан, библейские и суфийские аллюзии, отсылки к Державину (“Ода-похвала самарскому меду, в баночку керамическую налитому”), Шекспиру…
Однако это, повторюсь, всего лишь увлекательная игра, в которую автор, человек веселый и умный, играет с читателем. Он, как и положено хорошему поэту, уникален. Уникальность эта — и в той легкости, с которой он меняет маски, и в точности образов при их кажущейся небрежности, а главное — в редкой для нынешних времен “взрослой” авторской позиции — отстраненно-ироничной и в то же время пристально внимательной. “Он”, “Она”, “Мы” — частые персонажи в его стихах. “Я” в авторской речи — очень редко. Сорока словно растворяет себя в своих персонажах, и даже в пейзажах:
Надевал на ручеек ошейник. Ручеек не залаял.
Все бормотал, своим путем продолжался.
Из леса на луг, там, обтекая осеннее, палое, сухое,
игрался ребенком.
Еще трава не зелёна, солнце маленько. Снег еще.
Ручеек игрался снегом. Снег на вкус полынь.
Трава еще прошлая.
“Акынство” Сороки полагает своим источником и своей конечной точкой мудрость дзен. А, если верить книгам, дзен — это не религия, не догма и не вероисповедание. Это не духовный поиск и не философское течение. Главный принцип, на котором строится дзен: все в этом мире находится на своих местах. Каждый момент нашей жизни прекрасен.
Иначе как “дзенским” не назовешь “фирменое” стихотворение “Бустигей в степи”, но даже если не принимать во внимание завершающие книгу смешные полупародийные притчи “килдым-цюань”, вся книга Александра Сороки — это, конечно, чистой воды дзен.
Поэтика Виктории Волченко (“Без охраны”. — СПб.: Пушкинский фонд, 2006) традиционна как раз в той степени, в которой на первый план выходит не прием, но посыл, или, как теперь принято говорить, мессидж.
Под утро, перед боем, вдруг уснешь.
Так хорошо, что ничего не надо:
Ни страха, ни геройства, ни награды,
Ни жизни — все равно ты не умрешь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, Господи! Я здесь всегда права.
И сердце в опустевшей гимнастерке
Пульсирует, как яблоко на терке —
И-раз, и-два…
Сегодня, когда под концепцией “прямого высказывания” имеется в виду совершенно определенное направление, мало кто помнит, что в конце 80-х несколько московских литинститутовцев декларировали необходимость возврата поэзии в частную, личную сферу — в том числе и ценой отказа от сложности, литературных аллюзий, вообще “литературщины”. Видимая простота слога, “заземленность”, интимность — в противовес, с одной стороны, авангардистской “зауми”, с другой — пафосному официозу. Именно с представителями этого направления — Игорем Меламедом, Эвелиной Ракитской, Михаилом Роммом — и перекликаются стихи Волченко.
Камерная лирика?
В Краснодаре — ужас, в Москве — бездомье,
на руках — ребенок. Писец, короче.
А сама худа как жердь, и бездонна,
и чего-то там все под нос бормочешь.
Ну а что компьютер купить не можно —
ты сама себе здесь еси компьютер.
Щелкни умишком, да осторожно.
Перемкнёт — и вспыхнешь, софит-юпитер…
Напряжение в регулярных стихах некрасовского толка, там, где суггестивная составляющая текста, “музыка”, “прием” сведены к минимуму, достигается за счет драматургии, проще говоря — драмы. Драматических монологов лирический героини — неустроенной, неприкаянной, но способной вырываться в некие иные, высокие сферы. Хотя тексты Волченко искренни и непосредственны, драматическая эксплуатация образа “нищего поэта” становится временами уж слишком назойливой: “У людей — красивые одежды, / у людей — машины и валюта. / Что ж ты плачешь, бездарь и невежда? / Снова обернулся век твой лютый // …Меламед слагал про воды Стикса… / Рановато ныть — с такой-то мордой!”
Здесь и ирония, порою прорывающаяся в текстах Волченко, выручает не всегда. Гораздо действенней оказывается уход лирической героини в тень, когда ее способность к напряженному, страшному в своей простоте монологу — или диалогу — передается другим персонажам.
— Да я тебя вышвырну, как щенка,
завтра же, поэл, за дверь.
Потому как нашла себе мужика,
он богат и ебет как зверь.
— Ты, Надь, того, — иль совсем допилась,
иль нет у тебя души…
Плевать мне, с кем ты и как велась,
а ты меня — пропиши.
И буду тебе я животный муж,
ребенку — святой отец.
В квартире налажу и свет, и душ,
и ты вздохнешь наконец…
Итак, да, с одной стороны — камерная лирика. С другой — драматургия требует гражданственности. Наверное, чтобы в наше время писать гражданскую лирику, нужно быть немного не от мира сего, но именно этот элемент “сдвига”, “странности” делает гражданские стихи Волченко на диво обаятельными:
Сон. Есенин — молодой и поддатый.
Что повесили носы, недоумки?
Так сказал мне: “Дембеля виноваты,
И ни в чем не виноват Яков Блюмкин”.
Яков Блюмкин не виновен ни грамма,
Только помню — тянут вверх, будто в гору.
Я ведь маме дал тайком телеграмму,
Чтоб к военному пошла прокурору…
Стихи Волченко до некоторой степени раритет, голос из прошлого — уж слишком они прямолинейны, слишком “регулярны”, несмотря на всю их кажущуюся брутальность; слишком литературны, несмотря на демонстративное пренебрежение литературщиной. Слишком укоренены в “там и тогда”.
Жестко-саркастическая лирика Волченко отчасти перекликается с “приземленной” лирикой донецкой поэтессы Натальи Хаткиной — но злей, напряженней, надрывней, без хаткинского спасительного юмора, ироничного взгляда на мир. Тем не менее, очень отважные и очень женственные стихи — что в наше время почти одно и то же.
Мария Галина
Эта книга (Александр Межиров. “Артиллерия бьет по своим. Избранное”. — М.: Зебра Е, 2006) — не только “избранное”, но и подведение итогов. Так к ней относится и сам восьмидесятитрехлетний поэт, живущий с начала 90-х в США. Книга при непосредственном участии Межирова составлена Евгением Евтушенко, инициатором издания и автором предисловия. Аннотация сообщает, что перед нами наиболее полное на сегодняшний день собрание стихов поэта.
Подведение итогов предполагает составление “пунктира” из лучших и наиболее значимых стихов, по ним прослеживается не только изменение манеры письма, но и основные даты/вехи жизненного пути. Все это есть в книге. Можно заметить, что в ранних стихах, наряду с влиянием и пафосом Маяковского и Асеева, ощутимо и присутствие классичной стихотворной традиции, продолженной в ХХ веке Ахматовой, Ходасевичем, поздним Заболоцким. И проследить, как — сравнительно быстро — первое влияние сходит на нет, а второе становится определяющим. По тематике стихов (они датированы) можно представить и рассказать биографию автора от военных лет и вплоть до последних лет в эмиграции.
Но кроме этого есть и другое. Помимо личной биографии в книге есть и духовная биография огромной страны, прошедшей путь от веры в коммунистические идеалы (“Коммунисты, вперед!”, 1945) к иронии над ними, затем к скепсису и крушению бывших кумиров, к нарождению взамен одной многих вер, то есть к ощущению конца времен:
Там, где на Исходе мира старого
Сон буддизма, выходы в астрал, —
Сверхкомпьютер обыграл Каспарова,
А потом для виду проиграл.
Может, все же обойдется, или
Боженька опустится сюда,
Как у нас в салонах говорили,
Скажет: — Закрываем, господа.
(2000)
Межиров присутствует в современной русской поэзии с момента окончания Великой Отечественной войны. В конце сороковых годов выработалась его манера письма, которая с тех пор существенно не менялась, а только обогащалась ритмически, интонационно и лексически, за счет новых слов и идей, входивших в обиход. Судя по его итоговой книге, он всегда был чуток к тому, что волновало умы. Тем, кто впервые прочел стихотворение “Артиллерия бьет по своим”, не надо было объяснять, что это не только о войне. Но на волновавшие современников вопросы Межиров откликался не рифмованной публицистикой. Откликался стихами. Кроме социальной ангажированности, у него всегда наличествуют и другие специи, если здесь уместна кулинарная аналогия.
Помимо того, что принято называть гражданскими стихами, со временем у него появляется то, что можно отнести к философской лирике. Говоря о своих героях и героинях или об “alter ego” (название поэмы), он говорит об условиях человеческого существования.
У человека
В середине века
Болит висок и дергается веко.
Но он промежду тем прожекты строит,
Все замечает, обличает, кроет,
Рвет на ходу подметки, землю роет.
И только иногда в ночную тьму,
Все двери заперев, по-волчьи воет.
Но этот вой не слышен никому.
(1965)
А кроме гражданской и социальной лирики есть и просто лирика, без эпитета. Ее “пунктиром” прошита вся книга.
Старик-тапер в “Дарьяле”,
Пивной второстепенной,
Играет на рояле
Какой-то вальс шопенный.
Принес буфетчик сдачу
И удалился чинно.
А я сижу и плачу
Светло и беспричинно.
(1947)
Стихи очень ранимого человека. Читая последние стихи Межирова, убеждаешься, что качество это он сохранил.
Не забывай меня, Москва моя…
Зимой в Нью-Йорке проживаю я,
А летом в Орегоне, где сухие
Дожди, дожди. И океан сухой,
А в Портленде и климат неплохой,
Почти как в средней полосе России.
Оказия случится, поспеши,
Чтобы письмо упало не в могилу.
Пошли негодованье — от души,
А также одобренье — через силу.
(2002)
Есть мнение, что если бы не отъезд в начале 90-х, имя Межирова звучало бы в нашей литературной жизни не реже имен Кушнера, Рейна, Лиснянской. Его стихи “эмигрантского” периода появлялись в журналах нечасто, предыдущая книга “Поземка” была издана в России 9 лет назад. Но когда основной корпус текстов написан, можно и отстраниться, читательский интерес от этого не ослабеет. Впрочем, это относится уже не к стихам, а к вариантам поведения.
К Александру Межирову вполне подходят определения “традиционный поэт” и “смысловик” (это цеховое словечко обозначает того, кто высказывается внятно и логично, в отличие от поступающих ровно противоположным образом, предпочитающих “высокое косноязычие”). “Все мои допотопные “вьюги” / рифмы типа “войны” и “страны” / оказались в сомнительном круге / молодых знатоков старины” написал он как-то не без удовлетворения, подкрашенного иронией. Традиционный поэт-смысловик находится в жестких стилистических рамках. Если он при этом не подражатель, то развитие происходит за счет расширения поэтического поля: предметом его поэзии становятся темы, считавшиеся прежде годными для прозы. Отсюда и короткие рассказы в стихах, и психологические зарисовки, и “путевые заметки”, и как бы уже автоматическая фиксация вдруг возникающих военных воспоминаний, новых впечатлений, мыслей о России и о человечестве в целом. Взятые по отдельности, стихи похожи на случайным образом выхваченные кадры из фильмов разных жанров, от спортивно-документального до художественного. Но такая фрагментарность становится достоинством, когда читаешь их подряд. Этот “рваный монтаж” вполне соответствует современному клиповому сознанию.
К сожалению, в своей итоговой книге автор переделывает некоторые свои стихи, причем стихи известнейшие. И при этом не улучшает. То, что написано в молодости, мудрости лишено, но подкупает иным. Когда поэт в зрелом возрасте, уже отягощенный житейским опытом, касается стихов, написанных в первой половине жизни, он, как правило, их ухудшает. Так было и с Пастернаком, редактировавшим свою раннюю лирику, и с Заболоцким, поправлявшим “Столбцы”. У Межирова подобной правки не много, но она есть. Внимательный читатель, сравнив с прежними изданиями, найдет правку в “Коммунисты, вперед!”, в стихах, начинающихся строками “Возле трех вокзалов продавали…”, “Поздний Рим периода упадка…”, в некоторых других. В академическом издании, когда оно произойдет, следовало бы привести все ранее опубликованные варианты.
Александр Рапопорт