Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2006
ОТРАЖЕНИЕ В ЗРАЧКЕ
ВОСЬМИЛЕТНЯЯ СОНЯ
Это кто у нас играет на рояле?
Это Соня восьмилетняя играет.
Соня с белыми бантами в смирных косах,
Соня с крепкими ногами в белых гольфах.
И звучат у нас мазурка с менуэтом,
экосез и сонатина с сарабандой,
даже фуга и фугетта. Даже жига —
жарит жига, плещет, хлещет на дорогу…
А вокруг — Бог знает что! — лукавство, страсти,
Золотой Телец, египетские казни,
козни демонские, воздух ядовитый,
леденящий, ледяной и ледовитый…
А у нас — Шопен и Шуберт, Гайдн, Гендель,
у крыльца цветет жасмин, горит шиповник,
уверяя: где бы мы ни оказались,
здесь — все то же и все снова будет так же.
Словно вечности лужайка, словно милость:
где б кошмар ты ни увидел, — здесь проснуться.
Что бы ни было потом, что б ни случилось,
можно, дрогнув сердцем, вновь сюда вернуться.
Вытрем слезы, выйдем где-то на вокзале:
мир меняется, хребет себе ломает…
Только кто ж это играет на рояле?
Это Соня восьмилетняя играет.
II
Знаешь, Соня, я свое не доиграла:
пальцы путались, сбивался ритм, и клавиш
западал — вся кода вышла комом,
заикался марш, а скерцо задыхалось.
Жаль, я Моцарта не слушалась — лупили
так неистово по струнам молоточки,
и рояль гудел отжатой до отказа
золоченою торжественной педалью…
Потому что надо тоньше, надо строже,
затаив дыханье, чище надо, легче:
встать на цыпочки, тянуться выше, выше,
и тогда уже — летишь себе свободно!
Где угодно — хоть над лугом в жарких осах,
хоть над торжищем меж сосен оробелых, —
как Бог на душу — с бантами в ладных косах,
с пылом праздничным и в гольфах вечно белых!
ЕВРОПА
камень, лестница зашатается, рухнет свод…
И когда гора святой Женевьевы рождает мышь,
по-арабски орать начинает в потемках кот.
Плод надкушен, в сердце надрыв, на сукне — надрез…
А как снимешь с порога шляпу, а с ней и шарф, и парик,
накладные ресницы, стеклянный глаз и зубной протез,
то какой останется у тебя еще бутафорский шик?
И какой еще спасет тебя политес?
СУРОВАЯ ЗИМА
О, вымерзшая русская равнина,
воистину — ты для родного сына
сень смертная, долина плача, сеть
ловца лукавого, и западня, и плеть,
и ледяная клеть, и горб, и рана!..
Твой месяц вынул ножик из кармана
и говорит: я буду резать, буду бить,
в подкову скрючивать и в рог бараний вить
твоих насельников — стращать, строгать, скрести,
чтобы бесчувственного в чувство привести;
чтоб сумасбродного встряхнуть и выбить вон
дым мятежа и пустоты трезвон;
а тех — с бессонницей — пошлю в котлах варить
шум глоссолалии и в рифму говорить.
И в полнолунье опрокину это зелье
невротикам — на страх, и нищим — на веселье.
II
В сумерках, и на слезе, и с привкусом горчайшей соли, —
вот как мутен твой хрусталик слюдяной,
коль, нелепая, ты лепоты не видишь, что ли, —
византийской этой мощи ледяной?
Чуден сей снегов акрополь. И на близком
сердцу языке и он поймет — глаголю аз:
— Пусть следит в амфитеатре римском
Око Ярое, как львы терзают нас!
О, как нужен нам такой верховный Тайнозритель,
чтобы знать, что не напрасно это, нет,
раз скорбей читатель наших — Он и главный Победитель,
и чем горше наша правда, тем пронзительней сюжет.
И когда ты лед растапливаешь, запивая им ковригу,
думай, думай, как бы так свою историю вести,
чтобы ей попасть в таинственную Книгу
и на пастбищах ее пасти.
И тогда уж — как ни охнут, как ни ахнут, —
что бы ни было — как нынче, лютый мраз,
или — глад, и мор, и трус, и град, —
но Глаз — распахнут.
Жив зрачок и отражает нас.
КАРАНДАШИК
стерся французский сине-зеленый грифель.
Он рисовал на ее лице все на свете —
то есть парадный портрет восхитительной амазонки,
хищный имидж расчетливой бизнесвумен,
чуть презрительную гримаску светской львицы,
беспечный наив простушки,
лик обиженной девочки, которая потеряла маму,
мордочку смазливой кокетки
и просто — милую Лялю.
И Ляле теперь без этого карадашика — некуда, никуда,
она — сама не своя, ей плохо,
словно Творец совершил роковую ошибку,
когда создавал ее без этой млеющей синевы вокруг глаз,
без стрелочек, бегущих к вискам,
без живописных кляксочек на тугих веках…
ЛЯГУШКА
я в бедном пальтеце, в ботиночках облезлых
ловлю презрительно-высокомерный взгляд
разносчицы с пометкою “Макдоналдс”
иль продавца из модного бутика,
а об охранниках я и не говорю —
особенно у ресторана “Пушкин”.
Мне кажется, что это — добрый знак:
в безвестности и бедности —
к витринам
без любопытства жадного, а так —
благожелательно вполне и равнодушно.
Не вожделеть, не жаждать, не алкать.
Коль спросят — то ответить благодушно,
а шуганут — не злиться, не роптать,
не высмеять, а отойти послушно:
никак.
Возможно, просто я не ем “фаст-фуд”
и не люблю одежды фирмы “оджи”,
и сам стиль жизни “рибок” мне — чужой…
А может просто — мне вольготно тут
и без вещей… Без кошельков из кожи,
и слово “баксы” так созвучно с “фиксой”,
что пахнет мокрой псиной и шпаной.
Мне кажется — еще чуть-чуть и я
совсем себя забуду, кто я, что я,
надену рубище, возьму у соловья
стиль вечера прозрачного, простое
такое оперение, в листве
и незаметное…
А дальше что?
На ушко:
— Запел!..
— А у простушки в рукаве?
— Полцарства!..
— А царевна что?
— Лягушка.