(о стихах Алексея Цветкова)
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2006
Чувство недоумения — не самое лучшее для литературной критики; здесь ценится некоторая уверенность: сам понял — передай другому. Если недоумеваешь — разберись сам с собой, вникни, успокойся, и только потом выходи на публику.
Увы, по мере вникания в новую книгу Алексея Цветкова чувство недоумения не исчезло; правда, оно сгустилось в несколько вопросов, которые, по крайней мере, можно как-то сформулировать. Главных, пожалуй, три: вопрос о книге, вопрос об идее и вопрос о стиле.
Начнем с вопроса о книге.
Книга стихов — вещь жестокая. Часто даже у замечательных поэтов стихи, собранные в книгу, начинают взаимообесцениваться, склеиваться, как неразмешанные пельмени, в один неаппетитный ком. То, что было незаметно на уровне одного-трех стихотворений: однообразие, монотонность настроения, тем, приемов — на уровне книги оказывается убийственным.
К сожалению, нельзя сказать, что новая книга Цветкова опровергает эту печальную закономерность. С первого стихотворения:
лица без тел и тело без глаз и кожи
в полом плаще но существует тоже
до последнего:
без пользы вся езда
глаза слизнуло светом
есть тензор и звезда
и тайна только в этом
перемалываются одни и те же образы, приемы, настроения. Езда без пользы. Лицо без глаз. Полые плащи. Тела без кожи. Анатомический театр.
Однако постепенно осознаешь, что дело не в книге. Что дело в самих стихах.
…в холодном погребе сознанья
где сердце вредный истопник
предметов глупые названья
пустые формы из-под них
волокна времени бездушны
камней рекорден урожай
ты этих сущностей без нужды
не умножай } 2 р.
поди вернись в верховья мира
в забытой азбуки года
где только мила ела мыло
а мы не ели никогда
мертва премудрости царица
мать умозрительной хуйни.
Нет, мы не собираемся противопоставлять более ранние стихи Цветкова его же нынешним (хотя соблазн велик) или утверждать, что поэт стал писать хуже. Такого рода замечания, как правило, грешат субъективизмом — прежние стихи у поэтов зачастую не столько лучше, сколько привычнее. Кроме того, автор имеет право на поиск, пробы и ошибки. Правда, при этом надо быть готовым к тому, что направление этого поиска и — главное — его результаты могут стать предметом критики.
Мы не случайно заговорили о направлении поиска: большинство стихов, опубликованных в книге, на наш взгляд, несчастливы не по-своему, а в силу неких общих черт. И что — выскажем это пока как предположение — проистекает это от специфического понимания автором “современности” в поэзии.
И здесь возникает вопрос об идее. О том “сообщении”, которое заложено в книгу и которое она несет читателю.
Этот вопрос, конечно, можно было бы и не задавать, если б в одном из своих эссе сам Алексей Цветков не высказал мысли, напрямую перекликающиеся с его поэтической книгой. Мысли о современности в поэзии, об исчерпанности постмодернизма — высказанные, возможно, излишне прямолинейно, но верно.
Речь идет об опубликованном в “Иностранке” эссе “Смерть барабанщика. Примечания к постмодернизму”*. Эссе, в котором Алексей Цветков с болью говорил о различных “уловках” в современной литературе, об уходе от “поставленных и реализованных целей”, о забвении литературой своих сакральных истоков, о нищете содержания, которая “укладывается в несколько фраз, а словесная вышивка, наложенная поверх, не имеет иной функции, кроме как пускать пыль в глаза профанам”.
С этим трудно не согласиться. Если бы только новая книга Цветкова-поэта парадоксальным образом не реанимировала все то, с чем спорил Цветков-критик, все эти “уловки” и “пускание пыли”:
кто потно старался и спит наконец
с петрушкой в зубах по традиции жанра
ты вечности всей подневольный гонец
на волю и жабрами жабрами жарко
моллюск преуспеть в животе госпожи
которому жизнь обо мне расскажи
Что это, если не “словесная вышивка”? При всей выспренности пастернаковского: “Ты — вечности заложник У времени в плену”, в нем все же есть некая, пусть и не очень новая, идея; но что есть в: “ты вечности всей подневольный гонец”? Что означает эта “вся” вечность (есть “не вся”?); куда послан этот гонец, и что здесь добавляет этот эпитет “подневольный” — необязательный, излишний, как большинство эпитетов в новых стихах Цветкова.
Какие “поставленные и реализованные цели”, какие “сакральные истоки” вычитываются в строках
лиха беда в ком труд не по нутру
жить в жмурки в сумерки на пораженье
права простить простуду поутру
вменить в вину светил расположение
— что это, если не словесный сор, наскоро наживленный на рифму и назойливую звукопись? Не исключено, что тот самый “сор”, на который Цветков обрушивался в своем эссе (попутно “разделавшись” с Ахматовой): ““Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда”. Неужели? Здесь явно пропущено притяжательное местоимение. Еще Пушкин думал о своих совершенно иначе: “Как труп, в пустыне я лежал…””.
Можно, правда, усомниться, что Пушкин действительно думал о своих стихах как о жгущем сердца глаголе, а Ахматова именно свои стихи считала растущими из сора (или не считала, но они таковыми являлись). Это, мягко говоря, спорно; да и не это нас сейчас интересует — а то, что после эссе Алексей Цветков теперь публикует поэтическую вариацию пушкинского “Пророка”:
в пустыне я скитался как бревно
После такого зачина, честно говоря, не сильно тянет читать о дальнейших приключениях скитальца, да еще описанных языком Саши Черного:
и понял я что говорящий прав
захлопнул рот и вышел из пустыни
Вот такие приключения Буратино. Занятно, конечно; но что эта игра с парафразами дает автору? О читателе уже не говорим: он, как и Шекспир в заглавии, “отдыхает”…
Кстати, о Шекспире: в упомянутом эссе А.Цветков клеймил тех, кто задумал “ниспровержение Шекспира, самого универсального из всех художников”. Теперь же…
Нет, фраза “Шекспир отдыхает” — это не ниспровержение (взята она, кстати, из стихотворения, где употреблена в прямом смысле).
Это, если еще не догадались, — стеб. Подмигивание читателю; маркетинговый фокус, игра двусмысленностью. Сейчас это, чего греха таить, — модно, хотя чаще названия-приманки даются более “в лоб” (или в другое место): “Мужчины тоже могут имитировать оргазм”… “Подруга пидора”… “Волшебное говно”… То, что у Цветкова в названии нет столь очевидного посыла “ниже пояса”, компенсируется оформлением книжки: разлагающийся труп обнимает девушку, пробираясь к ней под юбку… Не припомним, когда обложка книги настолько жестоко отражала ее содержание: образы телесного распада (и, увы, — словесного) пронизывают всю книгу. Впрочем, возможно у кого-то возникнут совершенно другие ассоциации; возможно, строки
делу день лишь бы жить не работа
чуть походим и быстро лежим
в узком месте уйдя от аборта
непременно в щадящий режим
будут восприняты кем-то как радостный шаманский экстаз, о котором грезит в своем эссе заставивший отдыхать Шекспира автор.
“Соблазн постмодернизма, — предупреждал Цветков-эссеист, — особенно искусителен для художника посттоталитарной страны”. Увы, “Шекспир отдыхает” показывает, что Цветков-поэт сам легко поддался на этот искус, затопив книгу цитатами, аллюзиями, экивоками. Автор, обвинявший в эссе “релятивистов вроде Фуко и Деррида” в том, что они “без остатка растворяют искусство в общем бульоне культуры”, — теперь делает то же самое своей поэзией, разве что бульон выходит какой-то несъедобный, мрачноватый. В чем можно обнаружить родство эссе со стихами — это, пожалуй, лишь в общей ноте усталости и пессимизма:
Искусство истекло. Западный канон закрыт. Шаман отлучился в пустыню, чтобы там потягаться с Богом и ослепить современников славой. Но Бога больше нет, племя покинуло прежнее место, и само это место — уже не прежнее. Из дырявого барабана торчит над песком перископ ящерицы…
— это уже даже не Шекспир, это Заратустра отдыхает; читайте Ницше. Точнее, отдыхают все, включая автора. Что, в самом деле, можно написать после такого диагноза “западному канону”, какие стихи сочинить?
Разве что вот такие: “делу день лишь бы жить не работа…”
А дальше — сколько нашаманится.
Но нашаманиться может много, так что унывать не стоит. И здесь возникает наш третий вопрос — вопрос к стилю.
Поскольку писать тем стилем, которым пишет теперь Алексей Цветков, можно много, много и очень много. Переставить местами строки (благо они почти не связаны друг с другом), заменить одни эпитеты на другие, не менее неряшливо-случайные, и — стихи свободно полились. Глядишь, и забытый своим племенем шаман возродится в виде признанного и читаемого поэта, “бродского природы” (так!):
я вырасту бродским природы я всех сберегу
разборчивой речью с прилавков шумя тиражами
Не уверены насчет разборчивой речи автора, особенно в строках вроде “жить в жмурки в сумерки на пораженье”, но нашуметь, возможно, получится. Сейчас и не такое с прилавков шумит.
Тем более что в книге есть и удачи — как правило, там, где строки скрепляются неким смыслам, а не только банальной аллитерацией:
навести пустоту на резкость взять напоказ
буровые пробы света хоть неодинаков
то он мерче то ярче а то навсегда погас
негативом пламени над головнями маков
К сожалению, подобных прорывов (хотя в данном случае, похоже, без Бродского — не “природы”, а самого обычного — все же не обошлось) в книге негусто. Чаще сбив стиля, попытка писать “разборчивей” порождает стихи еще более сомнительные, чем те, которые в этом стиле выдержаны. Вот, например, поэт откликается на Бесланскую трагедию — и выходит плохой Евтушенко:
было третье сентября
насморк нам чумой лечили
слуги ирода-царя
жала жадные дрочили
опустили всю страну
поступили как сказали
потный раб принес к столу
блюдо с детскими глазами
Частушечный размер, дурноватая публицистика; в конце восьмидесятых так голосили на Старом Арбате. Хотя у “массового читателя”, на которого это, кажется, и рассчитывалось, подобная продукция может иметь успех. Правда, невнятное “блюдо с детскими глазами” (нарисованными на блюде? или блюдо из них приготовлено?) уже в русской литературе подавалось: “А она из ребячьих пупков Подает мне горячий отвар”, — но какой “массовый читатель” о Мандельштаме вспомнит…
А вот, буквально, строки из советской лирико-патриотической песни:
грузно в воздухе тишина
стерты контуры в порошок
и судьба твоя решена
потому что срок подошел
если выстроить годы в ряд
— только в советской песне было бы, пожалуй, не “грузно”, а “грозно”: “Грозно; в воздухе — тишина”.
В общем, не думай о секундах свысока.
Так стиль расслаивается на квази-постмодернистские “словесные вышивки” — и на незатейливые подтекстовки. А в целом — впечатление искусственности, распада поэтического текста, словесной и смысловой ткани…
Суммируя впечатления и вопросы, попытаемся подвести некоторую черту.
Книга актуализировала один из множества путей современной русской поэзии, одновременно выявив его тупиковость и исчерпанность. Книга показала, насколько живуча в поэзии игра в постмодернизм, даже когда автор вполне искренне считает себя от нее свободным. Что изничтожение на корню пунктуации и игривый заголовок не обязательно делают книгу современной; а аллитерационная музыкальность не в состоянии заменить собой смысл, драматургию и композиционную выстроенность стиха.
Наконец, книга примечательна как отражение поисков и трансформаций авторского стиля; в отличие от множества полуграфоманских “экспериментов” в современной литературе, у Алексея Цветкова — это, все же, поиски зрелого поэта. И поэта, как нам казалось, умеющего отличать поражение от победы. Увы, промежуточный результат авторских поисков в виде “отдыхающего Шекспира” вызывает скорее недоумение; будем надеяться, что этот результат — не итоговый.
* Иностранная литература № 9/1997.