(о поэзии Олега Чухонцева и стихах из его новой книги «Фифиа)
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2004
(о поэзии Олега Чухонцева и стихах из его новой книги “Фифиа”)
Поэт всегда так или иначе работает со временем — потому что поэт находится во времени и вынужден иметь по этому поводу свое мнение. Лезть на рожон или благословлять, спорить или раскланиваться, не замечать — ну и так далее.
То есть, говоря банально, выражать и преображать время в меру отпущенного таланта и чутья.
Большой плюс наших дней в том, что нынешнее время не терпит полутонов. И вынуждает поэтов вольно или невольно занимать определенное место. Глядя на современный поэтический ландшафт, нетрудно заметить, что места распределяются в том числе и по отношению поэта к настоящему времени.
Если брать крайности, то картина будет такой. По отношению к настоящему времени поэты делятся на тех, кто его демонстративно игнорирует, и тех, кто идет у него на поводу.
То есть по стихам первых дальний потомок (если эти стихи до него дойдут) никогда не поймет, когда, где, при каких обстоятельствах жил автор: в какое время года и суток писал, что имел на обед и ужин, и какой город или деревня лежали у него за окошком. Напротив, стихи вторых будут настолько перегружены деталями реальности, что условный читатель будущего просто не поймет значения многих слов из их словаря.
По мне, оба варианта — это одна большая и очень злая шутка времени, которое не терпит ни панибратства, ни равнодушия, и наказывает единственным способом: забвением.
Выгораживая в поэзии частную территорию вне времени, ты расписываешься в страхе перед настоящим, в своей неспособности найти для него язык. Заискивая со временем, ты расписываешься примерно в том же.
Но есть третий и, скажем так, срединный путь: когда поэт принимает правила игры своей эпохи. Когда он подыгрывает времени. Притворяется временем. Принимает его формы. Свободно впускает время в свои строки и растворяет время в них. Приручает рифмой и размером, ритмом, а приручив, начинает навязывать времени свои правила игры.
Собственно, это единственный путь, на котором поэт может если не совладать со временем, то уж поспорить на равных.
Олег Чухонцев, на мой взгляд, поэт такого, третьего, пути. И последняя его книга “Фифиа” говорит в пользу этого утверждения.
Нам довелось жить в эпоху великих перемен, которые выпадают на долю одной биографии нечасто. Чаще — не выпадают совсем. Поскольку мы не китайцы, предлагаю быть эпохе за эту возможность благодарным. Парадокс состоит в том, что старшее поколение поэтов (и в первую очередь Чухонцев) эту благодарность выражает гораздо более внятно и искренне. Оно, это поколение, по крайней мере по достоинству оценило историческую “смену вех”, свидетелем которой стало. А потому и перенесло ее не так болезненно, как молодые, которым сам бог велел с этим временем разговаривать на одном языке.
Я говорю только про поэтическую, а не иные, составляющую жизни поэта.
Так вот, поэт Олег Чухонцев оказался куда более чутким, отзывчивым и тактичным по отношению к современности, чем поэты младшего поколения. Многие из которых выгородили во времени парниковые участки — или слишком подобострастно повторяют его, времени, прихоти.
Но вот появляется новая книга стихов очень немолодого автора. Автора, который сформировался давно и к переменам обязан быть вроде как нечувствительным. Но книга выходит, и мы видим, что все не так.
Что все — возможно.
Это движение, этот первый перепад звука и ритма на новый лад я почувствовал у Чухонцева, прочитав его большое “Закрытие сезона” в толстом журнале.
На дворе стояло вполне еще “бродское” время, но прочитав “Закрытие”, я захлопнул книжку и понял звук и смысл поэзии, какой она будет завтра. В “Закрытии” была использована вся техническая оснастка, разработанная к концу века в русской поэзии. Что не мешало, а скорее синтезировало ощущение новизны, какой-то открытости и потому подлинности стихотворения — и в очередной раз доказывало старый тезис: дело не в технике, а во времени и мироощущении, которые ты сквозь технику пропускаешь.
“Закрытие” закрывало сразу все: традиционную любовную лирику, пейзажную поэзию и поэзию сюжетную, вообще весь набор жанров, ритмов и рифм, разработанных к тому времени до автоматизма.
Это стихотворение — это, точнее сказать, “открытое письмо” — говорило, в сущности, о том, что больше не будет ни того, ни другого, ни третьего. Что все — превращается, мутирует, перерождается, причем происходит это прямо на наших глазах: Крым ли, Москва перед носом. Что лирика перетекает в эпос и драму, и застывает в странной и причудливой форме: как чертов палец на Кара-Даге из того же стихотворения.
“Фифиа” — это и есть такой чертов палец, который грозит в окно всей современной поэзии. Книга, где это перерождение было явлено в конечной поэтической форме.
В этой книге есть несколько вполне традиционных стихотворений — лирических ламентаций, как правило. Но главное ее событие — те стихи, где жанры перемешаны и переплавлены. Где стихи текучи и принимают очертания того, о чем они говорят.
Это, кстати, один из основных принципов небанального существования формы в поэзии: она должна принимать очертания того, что берется описывать.
И отсюда эти сбивчивые ритмы, этот ныряющий полет строки, сами эти строки неточной длины, пульсирующие на бумаге, как осциллограф, снимающий кардиограмму со времени.
Чухонцев работает со временем, причем с нашим, хаотичным и непредсказуемым, “смещенным” временем. Его стихи имеют форму времени и время “клюет” на них. Оно — “попало”: и теперь уже поэт волен навязывать времени свои мысли и чувства.
Когда я говорю про “смещенное” время, я имею в виду “смещение” ранее устойчивых форм, в которых время себя выражало. Социальных, этических, эстетических, семейных, моральных — каких угодно. Смотрите: низкое соседствует с высоким, банальное с брутальным, сакральное с профанным. Нет никаких перегородок. Границы стерлись и стали приблизительными, как рифмы Чухонцева. Отличить одно от другого можно только одним способом — “попробовать” стихами.
“Фифиа” — это и есть такой плавильный горн в разрезе, где на глазах у изумленной публики из мусора времени на свет появляются драгоценные слитки. Просто раньше черновой процесс поэзия оставляла за кулисами. Теперь мы имеем возможность увидеть механизм воочию.
Вот и выходит, что это только кажется: наше время легкомысленно, поверхностно и банально. Читая книгу Чухонцева, видишь: все наоборот. Свалка банального, случайного и поверхностного только подчеркивает и оторачивает потрясающие силуэты чего-то значительного или, как выражаются салонные девушки, “метафизического”, что вдруг стало маячить вокруг нас, и бросать тени. Мусор жизни свивает вокруг вечных тем прозрачный кокон. Облепляет их, выдавая подлинное значение вещей. Иными словами, позволяет Чухонцеву увидеть в Минтяжмаше очертания шумерского воина: как и было когда-то задумано архитектором.
Или написать такие вот строки:
Всё орут на орищах, а оглянуться —
тьму чудищ очнувшихся вывернет лемех,
из тени Эллады в Египет вернуться:
какие-то сфинксы в буденновских шлемах
с гранитными песьими головами,
с прооранными ушами, с рябыми
брылами, и дикий дерет геловани
пустыню царапками гробовыми.
Чухонцев в этой книге — поэт настоящего времени. Что заявлено уже в названии, потому что “Фифиа” на суахили означает “ускользание”, “исчезновение”: как и положено настоящему времени.
…так что гони машину селифан
назад куда подальше к самоедам
к древлянам к кроманьонцам где Адам
под деревом лежал к праколлективу
к молекуле к ядру хотя бы там
найти первоисточник душу живу
— это ведь сказано от избытка той самой “фифии”: изменчивой текучести живой жизни (наконец-то найдено гениальное обозначение живой материи жизни — “фифиа”!).
Все, что касается в этой книге прошлого, подернуто пеленой и дымкой, речным каким-то туманом. Причем “речным” тут главное слово, поскольку, заводя речь о прошлом, тут и там Чухонцев открывает шлюзы и пускает реки, и это без сомнения воды реки Леты, где все перепуталось и сладко повторять “эти тюркские пристани-имена: Агидель, Изикюль, Дюртюли, / рядом бывшее ваше имение где-то за угорами, под Сарапулом”.
Соблазн прошлого ах как велик! это ведь соблазн смерти, небытия или “анти-фифии”. И Чухонцев отправляется в заплыв по этим рекам анестезии, он начинает заговариваться, и лепетать, и грезить райским садом, где “под тутовым деревом в горном саду, / в каком-то семействе, в каком-то году, // с кувшином вина посреди простыни, / с подручной закуской — лишь ветку тряхни, // с мыслишкой, подкинутой нам тамадой, / что будем мы рядом и там, за грядой, // Амо и Арсений, Хухти и я, / И это не пир, а скорей лития”.
Но всегда поворачивает обратно.
Это “фифиа” с берега окликает поэта!
Центральный текст книги — стихотворение без названия, которое давно уже принято поминать как “Кыё! Кыё!”.
О нем уже не раз писали, скажу лишь про героя и про реку, которая течет поперек этого стихотворения: как и во многих других стихах Чухонцева.
Это стихотворение центральное, потому что в нем наконец-то явлен главный герой, олицетворяющий эту самую “фифию” в чистом виде. Беспамятный слабоумный мальчик без имени-отчества, иван, родства не помнящий, живущий минутой — вот он стоит по колено в воде и — внимание! — мочится в реку! В ту самую реку, которая “в своем теченье / уносит…” — и так далее, как сказано у классика.
И она унесет. Кто бы спорил? Но пока мы здесь, пока мы живем и “фифиа” обтекает нас “с пятисот сторон”, пусть река течет мимо. Пусть наше настоящее пусто и неприглядно, пусть “сохнет бедная плоть твоя”, но это плоть, а значит “ино еще побредем”, как говорено было спутницей протопопу Аввакуму на каторжной их дороге.
Ибо уж лучше “…катанье наше, мытье, / никуда от вас — Иордан, Флегетон и Лета / или Вохна у ног… не знаю… Кыё. Кыё”.
Чем все остальное.