(о русской израильской поэзии)
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2003
Когда говоришь о поэзии, говорить нужно прежде всего о стихах, о текстах. Именно под этим углом и рассматривать направления, школы, взаимные недоразумения, счеты и прочие литературные обрезки.
Как и следовало ожидать, в Израиле существует довольно активная литературная критика, посвященная современной русской, или “русскоязычной”, поэзии в этой стране. Однако же, несмотря на отдельные исключения (культурологические литературные эссе Александра Гольдштейна, например), многие обзоры на эту тему грешат наводящими скуку деталями взаимной критики ниже пояса. В любой замкнутой культурной системе — в русской общине Израиля, Америки — оперативного пространства (журналов, читателей и т.д.) не хватает, и конкуренция носит особенно тоскливый периферийный характер.
Как ни странно, в журналах метрополии, то есть в России, а также и в разных международных изданиях, тема русской израильской поэзии почти не затронута. Причины понятны: образ жизни другой, все заняты своими делами, своей эстетикой и, увы, своими счетами. Феномен существования своей особой культуры вне России, почти не эмигрантской, не провинциальной, а скорее “региональной”, необычен и, пожалуй, беспрецедентен. Несмотря на очевидную ограниченность и изолированность культурного пространства в Израиле число писателей на миллион русскоговорящих в процентном отношении больше, чем в России.
Современная русская поэзия в Израиле существует около 30 лет, то есть с начала первой “алии”. На всякий случай: алия — это процесс иммиграции, а также и большая группа иммигрантов, объединенных культурно-исторической и временно╢й общностью. В данном случае речь о тех, кто переехал в Израиль с начала 70-х годов минувшего века. Все попытки связать современную русскую поэзию Израиля с предыдущим поколением авторов, активных еще в пятидесятые годы: Довид Кнут, Ури Цви Гринберг, Натан Альтерман, — с нашей точки зрения, не очень убедительны. То было другое поколение: по корням, по происхождению в России, по иной фазе в жизни Израиля. То были люди эпохи черты оседлости и еврейской “эмансипации”, без “истории болезни” под прессом советской литературы — будь то попытка к приспособлению или к сопротивлению.
В нашу эпоху обосновавшиеся в Израиле русскоязычные писатели по своему происхождению принадлежат культурной жизни России (что значительно отличает их от коренных израильтян, у которых, несмотря на сложность и даже трагичность ситуации в стране, отношение к этой земле и культуре более естественное и менее болезненное). В основной массе своей это, как и во многих других местах, стихотворцы, хотя порой и вполне профессионально пишущие, но прихватившие с собой старый багаж и не привнесшие ничего нового в свою творческую жизнь: они продолжают пользоваться привычными методами на уровне “советской” эстетики, более или менее разработанными в литобъединениях. По большей части это балласт, заполняющий печатные издания.
Присутствует в поэтической диаспоре и феномен эмигрантской рефлексии: многочисленные произведения, наполненные дежурной ностальгией, сентиментальностью или наоборот — “обратной” ностальгией и сентиментальностью: песни о новой земле с ее историей, камнями другой породы, сухим воздухом, закатами, восходами и т.п. Проблема заключается в том, что в подобных случаях поэтика, ритм и размер, а главное, интонация привычны и накатанны и отнюдь не отражают другую реальность, в которой существуют авторы. Актер произносит монолог на фоне новых декораций, но на прежнем языке.
Если же говорить всерьез, то не существует некой особой “ностальгически-провинциальной” эмигрантской поэзии в отличие от поэзии российской, находящейся на “столбовой дороге” и т.п. Есть оригинальная русская поэзия, написанная за рубежом — будь то в Израиле, Америке или в Париже. Но говорить здесь надо о небольшом числе серьезных художников, имеющих свое лицо и своим творчеством отразивших новые условия, и в этом смысле создающих самобытную русскую поэзию за пределами метрополии. В поэзии этой прослеживаются свои особые очертания и слышен другой, свой, голос, связанный не столько с изменением языка, сколько с иной культурно-исторической данностью.
Северная Америка и Израиль стали ныне основными массивами и источниками русской культуры вне России, “в диаспоре”. Около 2 млн. русскоговорящих людей живет в этих двух крупнейших областях российской “субкультуры”. Вспомнив концепцию Т.С.Элиота, можно сказать, что эмигрантские культуры — это “дочерние культуры”, со своими своеобразными направлениями и судьбами (в отличие от полностью зависимых от “материка” сателлитных культур). Художественные судьбы поэтов, оказавшихся в другой ментальной и культурной сфере, отличаются, конечно, от судеб соотечественников, живущих в среде развивающегося родного “оперативного” языка. Феномен в нашей истории не новый: вспомним русские Париж, Берлин, Харбин. В наши дни можно говорить о русском Нью-Йорке, культурных общинах в Германии, в Праге. А самой многочисленной и активной является русская художественная культура Израиля.
Заметим, что отдаленность от метрополии имеет свои преимущества. Литературная практика в “материковой” России не свободна от вновь возникшей иерархии. Многие приняли игру по правилам современного постконцептуального, постмодернистского периода. Приходится избегать прямой поэтической речи, излишней лиричности, если не хочешь показаться эстетическим ретроградом и сентименталистом (речь не о всех, конечно, а о тенденции). Новая иерархичность закрепляется и тем, что в постсоветской России установился свой мощный литературный “истеблишмент”: несколько популярных “культовых” фигур в период после Бродского, диктат толстых литературных журналов, иные из которых остаются музейными реликтами советской эры.
Русская поэзия вне России в этом смысле более самостоятельна — будучи изолированной по природе, несмотря на всепроникающий Интернет. Поэтическая практика требует тут прямого взаимодействия с окружающей жизнью, и поэтическая речь автора в диаспоре обычно оказывается более прямой, личной. А стихотворение ведь и есть именно личное сообщение. И оно, в меньшей степени, чем в метрополии, становится манифестом группы, платформой и т.д. Об этом феномене в приложении к израильской реальности пишут сами ведущие здешние критики: Александр Гольдштейн, Александр Бараш, Денис Соболев. Можно сказать, что у автора вне России, в частности, в Израиле, не остается другого выхода, как говорить напрямую о себе и в меньшей степени играть в литературные игры. Литературная ситуция в диаспоре, при полной или частичной вырванности из контекста, из “литературного процесса”, оставляет автору больше возможности побыть наедине с собой. А.Гольдштейн в эссе “Литература существования” так писал о бытии автора, для которого реалии жизни и искусство (пусть насильственно) сливаются: “Именно к такой жертве когда-то требовал поэта Аполлон, и если поэт оживит в своей памяти эту архаическую методологию, у него уже не останется времени ни для суетности, ни для малодушия…”
Особенность израильской русской поэзии, разумеется, не в том, что в ней поселяются названия новых мест обитания, новые имена — хотя тех, кого соблазняет этот легкий путь, хватает. Скорее важно, что у большинства здешних русскоязычных поэтов — городские корни. Таким образом, изначально это подчеркнуто “городская” поэзия. И потому много авторов, открытых традиционной акмеистской идее “тоски по мировой культуре” и менее связанных с русской “народной” поэтической нотой. У этих стихотворцев особенно сильна ностальгия по детству, по потерянному культурному миру, по городу юности. При этом часто прочувствована и выражена связь с древней средиземноморской, левантийской культурой. Это как бы геокультурное объединение с Россией через восточное Средиземноморье, через Левант, что вполне естественно, если вспомнить традиционную тягу русской поэзии к черноморской, средиземноморской, греческой (эллинской) культуре: от Пушкина до Мандельштама. Это важная и характерная нота заметна у Александра Бараша, Наума Ваймана*, в какой-то степени у Михаила Генделева.
Часть израильских авторов как бы смотрит в это “окно” с другой стороны, ощущая себя частицей более древнего культурно-исторического процесса. У многих русско-израильских поэтов по понятным причинам сильно развита связь с землей Израиля и ее историей, часто в очень конкретном, непосредственном смысле. Сюда относится и опыт войны, военные стихотворения, например у Михаила Генделева и Михаила Короля (“Записки резервиста”). Сильна нота близости к древнему пейзажу, к священным местам, актуальность тех далеких событий, которые произошли здесь и порой оставили видимые следы: могилы пророков, стена Храма. Тема эта не менее сильно выражена у христиан: основной сюжет евангельской истории развивался здесь на территории, практически покрываемой пешими переходами.
В связи с этим удивителен и не вполне понятен факт приметного разделения, как вода и масло, современных русской и ивритской израильских литератур. Если исключить нечастые случаи глубокого знания языка и литературы Израиля, как например у Леонида Иоффе или Гали-Даны Зингер, русскоязычные израильские авторы редко владеют языком достаточно, чтобы на нем писать или даже регулярно читать. Правда, в израильских русскоязычных журналах нет недостатка в переводах с иврита (особенно много таких публикаций в журналах “22” и “Солнечное сплетение”). Но на иврите выходцы из России не пишут. Может быть, это связано с многочисленностью русскоязычной аудитории: каждый пятый человек на улице говорит по-русски и, в принципе, можно прожить в Израиле годы, почти не говоря на иврите, читая русские газеты, журналы и книги.
Чтобы лучше обрисовать ситуацию, следует упомянуть ведущие литературные журналы, где публикуется большинство израильских русских поэтов — не считая периодически выходящих антологий, объединяющих чрезвычайно разнообразных по качеству и направлениям авторов. Литературные издания, журналы, особенно антологии, обычно связаны с определенным кругом, геокультурной общностью: Тель-Авив, Иерусалим и т.д.
Заслуженный журнал первой алии “22” печатает поэзию в малом количестве, примерно так же, как это делалось журналом “Время и мы” — впоследствии переехавшим в США, издававшимся частично и в Москве, а с недавнего времени переставшим выходить. В 70-е годы его основал в Израиле Виктор Перельман. Тогда это издание было одним из немногих, публиковавших качественную литературу, как израильскую, так и неподцензурную из СССР.
Нерегулярно выходит в свет иерусалимское “Двоеточие” под редакцией поэта, эссеиста и переводчика Гали-Даны Зингер**. Журнал объединяет небольшую группу, в основном, иерусалимских литераторов. Особенность этого издания, пожалуй, более тесная связь с современной ивритской литературой: это как бы небольшое смотровое окно в окружающую иноязычную жизнь.
* См. публикацию Н.Ваймана “Письма с Леванта” в “Арионе” № 3/1995.
** См. ее стихи в “Арионе” № 3/2000.
Выходят два “толстых” литературных журнала: тель-авивское “Зеркало” и “Иерусалимский журнал”. Первый издается уже довольно давно под эгидой группы литераторов из Тель-Авива и Иерусалима. Самодовольному тель-авивскому “Зеркалу” не отказать в определенном литературном уровне и профессионализме, но не чужды ему и некоторая интеллектуальная замкнутость, подчеркивание собственной значимости в искусстве — с высоколобыми, несколько эгоцентричными, порой путанными и скучноватыми дискуссиями и взаимными рецензиями-похлопываниями по спине “своих” авторов. Журналу также свойственна тяга к именам, связанным с неким литературным шумом, в том числе имеющим мало общего с эстетикой и основным направлением издания. Действительно яркой точкой на карте израильской литературы является эссеистика постоянного автора “Зеркала”, известного критика и культуролога Александра Гольдштейна. Удивительное слияние поэтической метафорики с глубокой мыслью придает этой публицистике характер стихопрозы.
Проросший несколько лет назад на иерусалимских камнях “Иерусалимский журнал” отличает приятное человеческое тепло. Это “незалитературенное” издание. В нем сотрудничает много известных писателей: Дина Рубина, Игорь Губерман, Юлий Ким идр. Правда, не обходится и без публикаций с грустными эмигрантскими чертами лито, провезенного через таможню в выездном чемодане. Проскакивает и гладкая, подозрительно легко узнаваемая эмигрантская поэзия. Тем не менее, журнал развивается, и если — страшно сказать — все это будет еще исторически актуально, обещает стать значительным явлением русской словесности, документом некой художественной общности. Редактор-основатель “Иерусалимского журнала” — интересный поэт Игорь Бяльский. В журнале активно работает один из наиболее ярких современных израильских русских поэтов, бывший москвич Семен Гринберг.
“Солнечное сплетение” — весьма интересное издание несколько авангардистского направления, печатающее не только израильских авторов. В нем регулярно публикуются обзоры литературы Израиля, других журналов, в том числе и довольно подробные обзоры поэзии.
Перечисляя наиболее интересных и ярких поэтов всегда кого-нибудь забудешь или не заметишь, а во временно╢й перспективе, вероятно, и ошибешься. Но иначе и не бывает. Так что сразу приходится сделать оговорку: мол, мнение автора не обязательно совпадает с изложенным…
Начать, пожалуй, следует с патриархов израильской русской поэзии Савелия Гринберга и Ильи Бокштейна. Илья Бокштейн недавно скончался и оставил после себя большой объем довольно коротких, странных, авангардистских или, во всяком случае, неформализованных стихов — как бы некоторое блуждание вокруг Хлебникова. Савелий Гринберг, помимо своей неординарной и нетрадиционной поэзии, совершил большой вклад в литературу Израиля переводами из ивритской поэзии.
После этих поэтов, активных до последнего времени, происходит некий поколенческий разрыв. На сцене появляются люди, в основном, периода семидесятых, то есть соответствующего глубинному московскому и питерскому андеграунду, в частности Леонид Иоффе и Михаил Генделев. Генделев, который уже некоторое время снова живет в России, явился одной из ярких фигур “первой алии” семидесятых-восьмидесятых с сильным звучанием культурно-исторической темы — его израильские стихи своей семантикой и словарем задали тон многим после него. У него, одного из первых, появилось в стихах реальное, а не “вычитанное” чувство места обитания:
Он был городом — холм
сам был город с хребтом перебитым
лабиринты
иссохли его потрохов
и в колодцы вползли трилобиты
и цветы стали солью
потом
известь выросла в белую злую траву
это холм на котором мой дом
где живу…
Михаил Гробман, один из основателей журнала “Зеркало”, художник, представитель художественной богемы 60-х, автор простых, порой примитивистских, легких, полупечальных юмористических стихов, несколько в стиле Игоря Иртеньева. Всем известен Игорь Губерман, его “гарики” продолжают читаться, широко публикуются в израильской прессе, и в особенности в “Иерусалимском журнале”. Он человек заслуженный и популярный, но понятно, что продолжает он вести ту же ноту, которая начата была давно, еще в советской России.
Любопытный и, пожалуй, печальный случай — поэт Леонид Иоффе. Он — одна из известных и ведущих фигур московского андеграунда конца 60-х — начала 70-х годов. В свое время вокруг него сложился кружок талантливых молодых поэтов. Он рано уехал в Израиль и продолжал работать в своем несколько традиционном, но эмоциональном разговорном стиле, в котором сквозит искренность реальной драмы и даже трагедии. Это — драма “потерянного поколения”, боль художника, который везде остается маргиналом:
…Отвечай же, пришелец и житель,
за двухствольным погнавшийся ртом:
из какого стреляешь? в обиде,
на какой остаешься при том?
— это о проблеме двуязычия: русский и иврит.
…флаг чистой правды,
иврит язык,
и судьба загорелась,
пожар перелета,
был, видимо, пик
молодости; и пошла зрелость:
танцы,
лед горячей заливки,
лица рядом,
истины брызги, —
всех потерял я,
сиротливо
жить, их утратив,
родных и близких.
Фрагмент из стихов 1988 года. И вот ведь: при всей безыскусности, простоте и даже лапидарности — это стихи. Что делает их стихами? Прозрачная, кристальная искренность эмоции, незамутненная никаким другим течением, плохо или хорошо скрытой художественной посылкой-концепцией. “Просто” высказывание — поэтическое высказывание…
В Израиле, как уже упоминалось, два основных центра литературной жизни. Это Иерусалим и Тель-Авив. В Тель-Авиве есть литературный клуб, устроенный вполне по советскому формату, Союз писателей Израиля. Там подвизаются во множестве дилетанты на уровне лито и одичавшие в “провинции” бывшие советские критикессы с набитой рукой… Но есть и весьма интересные авторы: Павел Лукаш, Петр Межурицкий.
Интересная группа связана с журналом “Зеркало”. Она объединяет поэтов Александра Бараша, Михаила Короля, Наума Ваймана. Странные стихи у Михаила Короля*, повествовательные, порой многословные, но в его “Опытах резервистской службы” все время возникает необходимое трение между стихотворением и предметом описания, проступает парадоксальность ситуации, порой абсурд.
У иерусалимского поэта Александра Бараша**, в прошлом — вместе с Николаем Байтовым — одного из издателей московского журнала “Эпсилон-салон”, на редкость органичное слияние техники (свободный стих, стихопроза и т.д.) с предметом поэзии. О месте, пейзаже или опыте другой жизни можно (что и делает большинство) писать звонкие, жесткие, летящие вполне приличные русские стихи. Но дело-то в том, чтобы найти адекватный окружающему голос. И оказывается, что писать о Мертвом море или Иерусалимском базаре на улице Яффы по всем правилам традиционного “советского-постсоветского” стиха не лучший выбор — как-то само-собой получается: говорю Мертвое море — подразумеваю Волга, говорю Иерусалимский базар, подразумеваю — одесский.
* См. “Арион” № 3/2000.
** См. там же.
Бараш свою интонацию в русской поэзии на израильской земле нашел. Странное ви╢дение: будто незримый луч прожектора бродит по ярко залитой солнцем прибрежной полосе и по холмам. Не буду скрывать, проглядывает кое-где и Мандельштам, и Бродский, но это, увы, свойственно многим. Метод его свободного, то разговорного, то описательного стиха хорошо работает в длинных стихотворениях. Но вот и пример короткого:
Брошенный сирийский военный лагерь
над ущельем. Слышен шум водопада —
сам он не виден.
Голаны — тихое пустое плато,
покрытое высокой травой.
Иногда посреди ровного поля — пропасти
такой резкой прелести, что
сбивается зрение.
Это место знает два состояния:
война и промежуточное перемирие.
И как перед сном или смертью
в желтом вечернем мерцании
скользит олень — с грацией подростка
исчезая на месте садов
за обвалившимися базальтовыми стенами
византийской деревни.
Впрочем, голос этот звучит естественно в стихах об Израиле — его же “европейские” стихи, написанные в похожей манере, производят впечатление несколько гладких и формально описательных туристических зарисовок.
Творчество главного редактора “Иерусалимского журнала” Игоря Бяльского претерпело второе рождение на израильской земле. Ранние его стихи, хотя и живые, полные тепла, слегка отдают совписовским профессионализмом. Но как и у некоторых других художников, поменявших жизнь, с переездом в Израиль в поэзии Бяльского появилась фактурность, нерегулярность разговорной речи. Словарь расширился, огрубился, и вот на иерусалимской земле пророс желанный, не поддающийся культивированию ахматовский “сор”-разговор, из которого и растут стихи:
А закат падет — занимается новый тур.
Тары-бары, базар, вокзал. А из новых эр
акаэм торчит, а там уже бэтээр…
Не земля — набор чужих аббревиатур.
И вжимается свой шесток, являя счет.
Если знаешь, скажи, пожалуйста, не молчи,
отчего алеет Ближний Восток в ночи?
Светофоры, понятно, кровь. Но что-то еще.
Стихи Бяльского и ряда других талантливых израильтян свидетельствуют о способности чувствовать время непосредственно, не отстраненно, не с безопасной дистанции:
…Когда взойдет непроезжий знак
И солнце зайдет в тупик
И рок зажжет негасимый зрак
И друг покажет язык
И громко скажет вчерашний зэк
Утрись, мол, и знай шесток
И вмиг восставший из пепла смог
Накроет Ближний Восток…
Вторит Бяльскому на страницах того же журнала голос поэта Зинаиды Палвановой*.
* См. также “Арион” № 3/2001.
Поэтически к Семену Гринбергу (о нем подробнее ниже) и Игорю Бяльскому близок Геннадий Беззубов, иерусалимский поэт. Его легкие, несколько грустные стихи передают тихий голос человека, оглядывающегося вокруг, рассказывающего о городе, о иерусалимском базаре, о судьбоносной встрече с арабской шпаной в узком проходе древнего города. Вот одно из лучших:
В шесть часов начинается ветер —
Так наш гость с Украины подметил —
И действительно, ровно в шесть
Начинается, как по заказу,
Ниоткуда, внезапно и сразу,
Будто так изначально и есть.
…Этот запах, он с моря пришел
Вместе с ветром, меняющим маски, —
Смесь гниенья, бензина и смол
И цветов небывалой окраски…
…Город ловит разинутым ртом,
До утра утихая потом
Постепенно, как после лекарства,
И во сне озираясь назад,
Чтобы бросить рассеянный взгляд
На короткий размах государства.
Ощутимой проблемой Геннадия Беззубова остается частая оглядка на собратьев по цеху. То проклюнется Бродский, то прием Семена Гринберга. Беззубов — хороший поэт, потому хочется пожелать ему большей свободы и “одичалости”.
Следует отдельно упомянуть группу поэтов, по эстетике и возрасту, можно сказать, “шестидесятников-семидесятников”, представленных в журналах “Время и мы”, в американском эмигрантском альманахе “Встречи”. Это Наум Басовский — традиционный, спокойный поэт с интересом к истории и тихим, милым голосом, многопишущая Лия Владимирова, Рина Левинзон и некоторые другие.
Особый случай — Семен Гринберг*.
* См. также “Арион” № 2/1999.
Бывший москвич, он приехал в Израиль в начале 90-х, с последним потоком алии. В своем творчестве он использует повторяющийся и кажущийся простым прием. Речь стиха идет как бы по небольшому кругу, обычно это описание сценки, подсмотренной на улице или в кафе, непритязательная история и т.п. Язык часто упрощенный, разговорный язык — рассказ хорошо знакомому собеседнику с небольшими отступлениями на меткие короткие описания, частенько сопоставляющие Иерусалим с Москвой.
В горячем городе, где все черноволосы,
Где редко говорят на русском языке,
И все родимое настолько вдалеке,
Что дети задают безумные вопросы,
Вот в этом городе российские матросы,
Блондины с положительным пирке,
Искали как пройти по Виа Долороза,
Чтоб там им погадали по руке…
Прием может показаться несколько монотонным, но он почти всегда безошибочно работает. В нем сразу узнается голос поэта: по легкой, “походя” обозначенной рифмовке (простых, “небрежных”, порой почти “недопустимых”, рифм довольно много), а главное, по интонации, манере ненавязчивого, как бы “непоэтического” обращения к собеседнику. У С.Гринберга этот пресловутый мандельштамовский “собеседник” — не лирический антигерой, не памятник кому-то великому и не тусовочный круг искушенных соседей по башне из слоновой кости, а мы с вами, с вилкой в руке за столом или с русской газетой на коленях в иерусалимском автобусе. Простота эта, конечно, обманчивая, стих его постоянно ускользает от понимания — как это сделано. Ускользает в реальную жизнь, ситуацию, в конкретную, но неповторимую сцену, видимую из окна автобуса. Один из лучших его сборников так и называется: “Иерусалимский автобус”, другой — “За столом и на улице”.
Важно упомянуть о черте израильской жизни, характерной для всей Святой Земли, но особенно, почти физически, ощутимой в Иерусалиме. Здесь чувствуется чрезвычайная сиюминутность, актуальность древней истории. Вспомним “иерусалимский синдром”, состояние полупомешательства, возникающее у многих приезжающих, пилигримов, состояние, описанное многажды за историю этой земли. Вспомним, что очертания местности, ландшафт — те же, напор “хамсина” (горячего давящего ветра) из Аравийской пустыни — тот же, что было и 3 тысячи лет назад. В стихах Семена Гринберга удивительно передана эта почти бытовая непосредственность, сиюминутность истории:
Конечно, каждый Божий день
Я здесь хожу, бываю, проезжаю,
Куда ни кинь,
Обыкновенные места,
Родимые, насколько понимаю,
В отсутствие и речки и моста,
И по пути направо ли налево,
Где стены сходятся и образуют щель,
Как горлышко бутылки из-под пива,
Протиснется нет-нет — автомобиль,
И жажду утолить приходят реб Акива
И колченогий реб Гилель,
Которых нет нужды описывать особо,
Хотя упомяну, пока не позабыл,
Как этих мужиков, похожих на арабов,
Патруль остановил.
Здесь работает, если говорить о теории, характерный для поэта смелый “телескопический” прием. Внимание перефокусируется на огромные расстояния, охватывая то и дело географически и исторически удаленные области, перескакивая с повседневной жизни в мифологию и обратно.
Чтобы передать особенность существования русской поэзии в Израиле, попробую ввести фрагмент прозы, где запечатлено мое собственное ощущение той земли, на которой творят упоминаемые авторы:
Резкие тени бегут по сухим склонам, опускается, но еще палит, солнце. У двухтысячелетнего лагеря бедуинов в 3 км от Иерусалима по дороге к Мертвому морю, к крепости Мосада и Кумрану — израильский кремовый пригород Маале-Адумим, сделанный по современному американскому образцу с супермаркетом и многозальным кинтеатром под многослойной охраной. Рядом у бедуинов пасутся овцы, дымит мангал, пирамиды камней, но людей с хайвея не видно. Это одно из немногих мест на земле — значительно ниже уровня моря, о чем свидетельствуют указатели для туристов. Но туристов теперь не видно. Все больше бетонные барьеры, патрули в плетеных касках, с засученными рукавами, группки запыленных палестинцев, пытающихся добраться до работы на израильской стороне.
В Старом Городе в Иерусалиме допьешь кофе или кока-колу из ледяной банки, отойдешь от столика кафе, сделаешь один шаг в узкий извилистый проход, под каменный низкий свод — и пахнёт тысячелетней сыростью, непредставимой, уплотненной. С уловимым оттенком глубокой древности. Глинистый овраг или заброшенный котлован так не пахнут. Там сырость не археологическая, она — от растений, листвы, недавно умерших, но еще живущих своим посмертным брожением. В Иерусалиме можно рассеянно отбросить носком ботинка глиняный черепок, а он, может оказаться, со времен вавилонской катастрофы. Три цивилизации похрустывают под ногами. Все сжато, но не смешивается. Эмульсия вечности…
Прервав лирическое отступление, вернемся к художникам. Важно ввести в наш рассказ двух ярких поэтов, живущих или живших на израильской земле — Елену Игнатову и Регину Дериеву. Эта часть разговора имеет отношение к религиозной поэзии или, скорее, к религиозности поэзии. На самом деле, об этой теме мало говорится или, пожалуй, не принято говорить, но в принципе, поэзия и является религиозным опытом. В той или иной форме. Пусть и приходящем через крайне личное, даже эгоистичное, самоискание.
Так вот, о религиозности и ее прямом или непрямом выражении в стихах. Одно из стихотворений и вся подборка, пожалуй — программная, московского поэта Ефима Бершина, напечатанная сравнительно недавно в “Новом мире”, так и называется: “Я молился еврейскому богу по-русски”. В этом, довольно характерном, подходе заключено распространенное недопонимание сути поэзии. Язык, пусть это прозвучит еретически, — явление по отношению к ней вторичное. Поэтическая энергия сконцентрирована в поэтах, сообщающихся между собой “инфразвуком”, на несуществующем языке. Подобно кораблям в тумане, находящимся далеко друг от друга. Здесь уместно вспомнить разноязыкость написания и переписывания Библии в разные исторические периоды, периодичность смены языка Книги: древнееврейский, арамейский, греческий. Хотя, к слову, заметим, что речь (вернее, “речи”) о развитии одного и того же явления, в частности, о развитии цивилизации под более или менее рассеянным оком Всевышнего, творившего свою поэзию на разных языках.
Дериева и Игнатова — поэты примерно одного поколения, обе верующие христианки. Регина Дериева — еврейка, принявшая католичество, некоторое время уже живет в Европе, однако десятилетний период расцвета ее творчества связан с пребыванием в католическом монастыре под Иерусалимом. Она — сильный, резкий, не отвлеченный и не созерцательный религиозный поэт. По интенции это — продолжение линии религиозной поэзии в современной огласовке, линии Ломоносова, Пастернака, Даниила Андреева. Можно обнаружить и отзвуки Бориса Чичибабина, его более “торжественных” произведений, а не лирических стихов, как, например, знаменитое “Красные помидоры кушайте без меня!” Достоинство Дериевой в том, что ее религиозная поэзия в силу таланта и особенностей голоса все время перерастает в мощную лирику. Перед нами редкий тип художника: религиозный эпический лирик. Реальные пейзажи и сценки из жизни Святой Земли предстают непосредственно и современно — подобно тому, как они запечатлены в Евангелии:
В Палестине темнеет поздно, звезда
древоточцем вгрызается в свод небесный.
Старожилы бегут и кричат “айда!”,
Но лепешка у них остается пресной.
Неохочи до соли они морской,
И сгнивают плоды их на дикой ветке.
Я жила на сем свете, он мне на кой?
Слабый слух у меня, да и глаз не меткий.
…Если кто-то забыл, что такое тьма,
Я напомню ему, став небесным телом.
Освещается площадь: на ней зима
и Святое Семейство в одежде белой.
Елена Игнатова, при внешнем сходстве ситуации, поэт совершенно другого типа. В каком-то смысле она даже и не израильский поэт, а скорее поэт, оказавшийся на Святой Земле в силу обстоятельств, хотя и несла ее всегда в душе. В ее стихах — и прозе — есть замечательные фрагменты, очень емко и точно передающие фактуру и дух этого места. Но все ж Игнатова скорее “просто” большой поэт петербургской кладки. Как будто в Рехавии (один из центральных районов Иерусалима) взяли и построили классический питерский особняк, перенесенный, ну, скажем, с Морской. И Иерусалим, и израильский пейзаж естественно встраиваются в петербургскую архитектуру ее стихов:
Это почти из романа: ставни скрипят,
и уголь подходит к концу в затяжную зиму,
и лечу я соринкой — во тьме, слепоте, наугад
по заснеженному Иерусалиму.
Это почти из Диккенса: Новый Свет,
семейный очаг, любовь подростка, смятенье…
Между землей и небом — лучшей из скреп —
золотая наука смиренья,
когда даруется зрение шире и чище — снег,
и смирение учит, баюкает, утешая,
и хрусталю, и камню твоим во сне:
“Иерусалим, — шепчу я, — Иерушалаим…”
Мне доводилось слышать по поводу этих строк: а при чем тут Диккенс? Да все же понятно! Игнатова в какой-то момент перефокусирует стихотворение на точку соприкосновения культур: наша иудео-христианская цивилизация суть общий дом, и по каким мерзлым, оснеженным площадям или полям ни беги — через Лондон, Подмосковье, Марсово поле — все дороги ведут в Ерушалаим. И стихи, написанные на этой земле, как бы принадлежат иному счету — если только это не дешевый импорт из российского литкружка.
Давление места и истории, помноженных на личную судьбу, на расставание с местом рождения, юности, с родным языком, может быть нестерпимым. Но вот еще стихотворение Семена Гринберга “Иерусалимский автобус”:
Есть в Эрец Исраэль прохладные места.
Не так, как на Руси, когда в печи поленья
Расцвечивает вмиг тугая береста
И к чаю подают клубничное варенье,
А все наоборот. Еще без языка,
Сгибая пальчики, считают остановки
Две рыжие, две божии коровки,
Сошедшие с хасидского лубка.
Их шепоток почти неуловим,
И холодок почти непримечаем,
И нынче как сказать “Иерусалим”,
Когда на самом деле он Ерушалаим?
Русскоязычная поэзия в Израиле представляет собой необычный феномен как бы обратного перевода, использования русского языка для выражения другой культурной и исторической ментальности, в большей части, приобретенной или активно заимствованной. И процесс этот плодотворен. На протяжении примерно 30 лет в Израиле существует сильная развивающаяся и жизнеспоспобная русская — или русскоязычная — поэзия. Она говорит на том же языке, но с другой интонацией и — о своей жизни. Вернее, каждый художник о своей судьбе, но и об общей: ощущение общности с землей и ее судьбой характерно для русских израильтян, в отличие, например, от большинства сегодняшних бывших соотечественников в Америке или в Европе. И наиболее талантливым художникам ее, эту землю, удается явственно услышать.
Нью-Йорк