Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2002
Дело даже не в том, что, согласно известному приговору, глуповата должна быть сама поэзия. При чтении некоторых статей, трактующих жизнь и судьбу российского стихотворства, невольно закрадывается мечта, чтобы и критика, посвященная поэзии, лучше бы уж была, как бы это сказать, — попроще…
В прошлые и позапрошлые времена критиков и штатных ценителей истории литературы несравненно больше привлекало многообразие поэтических групп, школ, нежели поиск глобальных тенденций и общих понятий. Скажем, всем ясно, кто такие “поэты-искровцы”, но что такое “поэзия реализма”? И как в нее вписать и Некрасова, и Фета; и Минаева, и Полонского? Само собою получалось, что в статьях и книгах о поэзии негласно соблюдалось табу на глобальные обобщения. Ведь только самим поэтам дано — в манифестах и программных речах — придумывать новые “измы”, давать терминологические самоопределения.
Ну можно ли вообразить, чтобы добросовестный и всезнающий Семен Венгеров попытался в начале 1910-х годов самостоятельно, опираясь на “научные” данные, выбрать одно из рожденных в манифестах той поры самоопределений постсимволистской поэзии (“кларизм”, “акмеизм”, “адамизм”…)?
Конечно, с русской лирикой второй половины ХХ века случилась особая история. Разрыв между официальной и неподцензурной поэзией был столь велик, что потребность “общего слова”, гамбургского счета в оценках до сих пор осознается как одна из насущнейших задач. В последнее десятилетие огромный и, казалось, навсегда скрытый под водой материк неподцензурной русской поэзии 1950—80-х был — пусть в самом первом приближении — освоен. Стихи многих и многих поэтов потерянных поколений — лианозовцев, смогистов, концептуалистов и т.д., и т.д. — опубликованы и включены в повседневный круг чтения знатоков и простых “любителей поэзии”. В середине девяностых годов в Школе современного искусства при РГГУ было прочитано несколько лекционных курсов по истории современной поэзии. В качестве лекторов выступили непосредственные участники событий: Сергей Гандлевский и Михаил Айзенберг, Лев Рубинштейн и Дмитрий Александрович Пригов. Чуть позднее в свет вышли первые книги, целиком посвященные ранее неизвестным так называемому широкому читателю стихам и поэтам*.
Среди немалого количества недавних публикаций о новейшей русской поэзии выделяются обстоятельностью несколько текстов Ильи Кукулина и Дмитрия Кузьмина**. В их статьях стремление обобщить обнародованные в последние годы факты, предложить новые универсальные алгоритмы развития русской поэзии рубежа столетий зримо выходит на первый план. Компетентность И.Кукулина и Д.Кузьмина сомнений не вызывает: в эти самые годы оба приобрели репутацию не только свидетелей, но и деятельных и дельных участников литературной жизни, ценителей текстов и собирателей новых сообществ литераторов. Важно и то, что оба автора на “ты” с “литературным Рунетом”: И.Кукулин состоит в редколлегии виртуального журнала “Text Only”, а Д.Кузьмин много лет курирует известный проект vavilon.ru, в котором есть почти всё: от ежедневной хроники московской литературной жизни до обширного собрания современных стихов и прозы.
* К числу наиболее удачных, на мой взгляд, принадлежит книга эссе М.Айзенберга “Взгляд на свободного художника” (1997) и сборник статей В.Кулакова “Поэзия как факт” (1999).
** См. статьи И.Кукулина “Прорыв к невозможной связи (Поколение 90-х в русской поэзии: возникновение новых канонов)” в “НЛО” № 50 (2001) и “От перестроечного карнавала к новой акционности. Текст II” в “НЛО” № 51 (2001). О статьях Д.Кузьмина речь пойдет несколько позже.
При всем различии позиций, обоих авторов объединяет общая теоретическая установка: вывести поэтику нынешних двадцати- и тридцатилетних исключительно из традиций неофициальной поэзии, т.е. в обход поэзии “советской”, легально печатавшейся. Условно говоря, вместо обоймы “Пастернак-Самойлов-Окуджава…” в ход идет обойма “обэриуты-лианозовцы-авторы рок-поэзии…”. Так, И.Кукулин в первой из упомянутых статей прямо говорит: “Авторы, о которых идет речь в этом тексте (Д.Воденников, Е.Фанайлова, Е.Лавут, Д.Соколов, А.Уланов идр. — Д.Б.), опираются в первую очередь на традиции русской неподцензурной литературы”. Позиция автора понятна: вписать в общую логику литературного движения имена, не находившие себе места в официальной советской версии поэтической истории, вроде бы важнее, нежели прослеживать родство между белым стихом Левитанского и нынешних двадцатилетних. И нельзя не сказать, что, в отличие от скорых на руку ниспровергателей авторитетов, И.Кукулин аргументирует свое невнимание к “легальной” поэзии советской эпохи весьма взвешенно и основательно, подробно описывает господствовавшую в послевоенные годы “четкую систему специфически советского “литературного профессионализма””. Все бы хорошо, да только, следуя той же логике, пришлось бы переписать (нет — перечеркнуть!) историю русской классики. Ведь ясно же, что весь опубликованный Пушкин, кроме “Гавриилиады” с небольшим, — именно подцензурный поэт, сознательно и вынужденно следовавший официальным предписаниям, регламентировавшим тогдашний “литературный профессионализм”. Что осталось бы в сухом остатке “неподцензурной поэзии” девятнадцатого века? Полежаев??
Несмотря на сказанное, попробуем все же поверить И.Кукулину и оптом лишить права голоса и творческого влияния на младших собратьев по перу абсолютно всех печатавшихся в советское время поэтов*. Какие нестандартные линии литературной преемственности удастся при этом прочертить, какие этапы в развитии поэзии выделить? Автор статьи описывает три последовательно сменявшие друг друга стилистические системы, причем для каждой из них ищет своеобразный жизненный эквивалент, особый способ “переживания современности”. Итак, по И.Кукулину, “60-е годы стали временем, когда очень велико было желание прорваться к новым возможностям человеческого существования” (время стадионной поэзии, бардовской песни и т.д. — Д.Б.); “1970-е и отчасти 80-е годы определялись понятием мира, пересеченного разнообразными границами” (имеется в виду московский концептуализм и синхронные явления. — Д.Б.); наконец, “мир 90-х может быть описан как мир мерцающих — возникающих и пропадающих — границ”.
* Сам критик делает исключение для Арсения Тарковского, приводя обширные цитаты из его стихотворения “Дерево Жанны”.
Именно последний, новейший период развития поэзии находится в центре внимания И.Кукулина: время “резкого открытия государственных границ, идеологических перемен и обвального включения в жизнь новых технических средств, выработки нового отношения к бытовому потреблению и массмедиа и т.д.”. Нельзя не заметить, что далее он достаточно резко переходит от эволюционных построений к конкретным анализам. Видимо, внутренний такт, какое-то шестое чувство подсказали нашему автору, что лучше уж ему воздержаться от широкомасштабных обобщений и перейти к взвешенным разборам текстов. В самом деле, куда как надежнее спокойно решать казалось бы тривиальную, но между тем главнейшую для любого критика задачу: внятно очертить своеобразие творческой манеры поэта (Фанайловой, Соколова, Воденникова…), не пытаясь вписать его силуэт в этакий групповой семейный портрет в интерьере всей современной словесности.
Так сегодня случается далеко не всегда. Многие профессиональные (и не очень) наблюдатели литсобытий продолжают рубить сплеча, ниспровергать в пику мнимому и давно канувшему в Лету официозу давно не существующие авторитеты, воевать с поверженным врагом, не отличая порою А.Жданова от С.Параджанова. А ведь давно не только миновал вожделенный (для запоздалых разоблачителей) совок, но и недолгие годы схваток не на живот, а на смерть между адептами “реализма” и “постмодернизма” также остались далеко позади. Изрекать глубокомысленные откровения вопреки набившим оскомину клише советского литературоведения нынче необыкновенно просто, да только в итоге нередко получается нечто столь же жесткое и негибкое, как пресловутый “переход от романтизма к реализму”.
В другой из упомянутых статей тот же И.Кукулин справедливо замечает, что в последние десятилетия в России случилось “быстрое крушение традиционных для советской жизни сценариев — как конформистских, так и (что не менее важно) нонконформистских”. Отчаянные попытки продлить век нонконформистских сценариев в литературном поведении и критике (и особенно в критике!), как правило, приводят к результатам вполне предсказуемым. Вы, дескать, рисовали нам русскую классику как столбовую дорогу от Гоголя к Буревестнику революции под строгим присмотром белинского-чернышевского-добролюбова? А вот вам наш ответ: всем заправляли, к примеру сказать, Хомяков, Григорьев Аполлон да Страхов. Одна выхолощенная схема сменяется другой. По-советски получалось, что ревдемократы боролись с наседавшими со всех сторон (толком не ведомыми, не переиздававшимися) реакционерами-идеалистами, а нынче выходит, что славянофилы да почвенники блюдут чистоту отечественной словесности от крамолы материалистов — тоже, кстати, постепенно сходящих на нет в массовом сознании (кому нынче придет в голову издавать Чернышевского?). Между тем серьезный разговор о классической русской поэзии и прозе без учета, скажем, поразительного по интенсивности влияния тогдашнего бестселлера “Что делать?” столь же бессмыслен, как и советские симулякры вроде “критического реализма”.
Итак, противостоять тенденциозной неполноте советских оценок и “научных” подходов невозможно с помощью того же лексикона нонконформистской тенденциозной неполноты, иначе один симулякр сменится другим, быть может, противоположным по знаку, но не более того. Из множества возможных предтеч нынешних влиятельных тенденций в поэзии наивно выбирать только те, которые по неким (пусть даже самым высоким, “правильным”) критериям покажутся достойными подобной участи. Так ведь просто: Гудзенко, Р.Рождественский, Слуцкий, не говоря уж о Высоцком, Соколове, Тарковском, — все они не могут быть прямолинейно признаны ни жертвами, ни продуктами режима, ни борцами с ним — они просто жили и писали, и кто-то их почему-то читал, “и к этому можно привыкнуть”, как уверяет Сергей Гандлевский. И более того: пришла пора все это теперь, с высоты нового опыта, описать — без запоздалого диссидентского гнева и пристрастия.
Теперь самое время поговорить о некоторых недавних публикациях Д.Кузьмина, признанного теоретика и практика российского “литературного быта” 1990-х годов*. Прежде всего отметим их разножанровость: статья в солидном литературоведческом издании с многозначительным подзаголовком “Как бы наброски к монографии”, эссе в журнале поэзии и, наконец, предисловие к сборнику стихов лауреатов поэтической номинации первого розыгрыша премии “Дебют”, озаглавленному (для непосвященных) вполне энигматически: “Плотность ожиданий” (словосочетание сие принадлежит перу одной из лауреаток). Такая пестрота совершенно не случайна: опытный культуртрегер, Д.Кузьмин на разных территориях последовательно пытается закрепить в сознании критиков и читателей собственную версию происхождения и развития новейшей русской поэзии.
* Три статьи на одну тему: “Постконцептуализм: Как бы наброски к монографии” (“НЛО”, 2001, № 50); “В контексте” (предисловие к сборнику “Плотность ожиданий. Поэзия”. М., 2001); “После концептуализма” (“Арион” № 1, 2002).
Версия эта, надо сказать, изложена достаточно внятно. Сначала “поэты-конкретисты” (называются имена Я.Сатуновского, Вс.Некрасова) открыли “самородную эстетическую ценность в обрывках бытовой и внутренней речи <…>, доводя до логического конца линию развития русского, да и мирового стиха, связанную с осознанием относительности, условности границы между “поэтическим” и “непоэтическим”: поэтическое — это не какой-то определенный объект или способ описания, не заранее известный регистр языка, а угол зрения, под которым можно рассматривать, вообще говоря, что угодно, любые слова и предметы”. Затем концептуалисты (Пригов и Рубинштейн со товарищи) доказали бессодержательность и пустоту любых считавшихся прежде заведомо поэтическими дискурсов. И наконец — “формируется новое литературное движение — постконцептуализм (курсив мой. — Д.Б.). Его задача — приняв к сведению максиму концептуализма об исчерпанности, невозможности индивидуального высказывания, научиться возвращать высказыванию индивидуальность, духовную наполненность”.
С самою логикой подобного двойного отрицания некогда канонизированного поэтического языка (если угодно, дискурса) спорить не приходится — она слишком очевидна. Я и сам несколько раз писал о чем-то подобном: гегелевские триады с их возвращением к исходному тезису через снятие антитезиса в синтезе как нельзя более удобны для беглого изложения эволюционных гипотез*.
* См., в частности, “Вопросы литературы”, 1996, вып. 6.
Легко было бы порассуждать о том, что излюбленная кузьминская траектория “конкретизм-концептуализм-постконцептуализм” схематична (удастся ли, скажем, адекватно вписать в нее поэтов “неоакмеистической” ориентации — старшее поколение “Московского времени”; авторов “петербургской ноты” и т.д., и т.п.?). Можно говорить также о сомнительности терминов, созданных на основе ранее существовавших понятий с префиксами типа “пост-”, “мета-” идр. (ср. “постреализм”, “постпостмодернизм” и даже “трансметареализм”). Однако главный повод для разговора — вовсе не схематизм или нечеткость терминов.
Заставляет задуматься, повторюсь, не подход Д.Кузьмина как таковой, но сами способы его провозглашения и утверждения. Вот в финале эссе, опубликованного в “Арионе”, критик миролюбиво признает, что “существующее в сегодняшнем поэтическом пространстве многоголосие позволяет всякому автору <…> двигаться своим курсом, выбирать собственную систему ориентиров и иерархию авторитетов. Течение, обозначенное мной в этой статье как постконцептуализм, — это только одна из возможностей развития современного русского стиха, и трудно себе представить, чтобы эта возможность возобладала над другими”. Тут бы и раскланяться да поблагодарить нашего критика за терпимость и широту взгляда. Однако в статье из “Нового литературного обозрения” тон совершенно иной: “Тот круг проблем, с которым работают поэты-концептуалисты, и тот арсенал средств, который они при этом используют, дает, как представляется, основания говорить о постконцептуалистском каноне (выделено автором. — Д.Б.) в русской поэзии рубежа ХХ—ХХI веков”.
Более того, именно в этой (вроде бы по самому своему жанру претендующей на академическую беспристрастность и объективность) статье Д.Кузьмин наиболее откровенно обозначает резкую полемичность своей позиции. Он не просто исследует проблему, но вступает в решительный бой со сторонниками “устаревших” концепций, продолжающих удерживать бразды управления литературой. Вот образчики этой смеси из литературоведения и директив о взятии под контроль мостов, банков и почтовых отделений в момент начала вооруженного восстания.
“Во всякую эпоху есть тип или типы письма, которым привилегированные литературные институции данной эпохи (для России, как правило, синклит ведущих журналов) делегируют статус основных, по умолчанию предстательствующих за “литературу вообще””. И далее: “редукция понятия “современный стиль” к понятию “стиль, распространенный в настоящее время” оказывается чрезвычайно удобным для сторонников инерционных консервативных поэтик, поскольку позволяет умозаключать от преимущественной заполненности (так у автора. — Д.Б.) страниц “толстых журналов” грамотной, культурной, аккуратной, ни на шаг не отходящей от языковой и просодической нормы поэтической продукцией — к выводу о том, что именно такая поэзия и является основой сегодняшнего поэтического космоса”. В самом начале статьи Д.Кузьмин высказывается весьма недвусмысленно: “По-прежнему все хотят знать, кто у нас главный поэт, а не какова у нас структура поэтического пространства”. “Все” — это, конечно, “сторонники консервативных поэтик”, засевшие в толстых журналах, до сих пор не сдавшие прежних, советских по происхождению, властных позиций. Так академическая полемика об эволюции русской поэзии вдруг оказывается замещенной если не сводками с поля сражения, то по крайней мере предвыборной борьбой за электорат. Подобные проговорки выглядят по меньшей мере комично: ведь именно Д.Кузьмин пытается внушить читателю истинную обойму “главных поэтов”, из статьи в статью настойчиво повторяя одни и те же имена (многие из которых мне, кстати, вполне симпатичны)!
Можно было бы спросить просто, по-товарищески: Дима, дорогой, где это вы увидели гнет власти роковой, узурпированной толстыми журналами? Мне уже приходилось писать о том, что журнальная эпоха для русской литературы давно позади, по душе это кому-нибудь или нет. Продолжалась она, надо сказать, целых полтора столетия, этак с 1834-го (основание Александром Смирдиным “Библиотеки для чтения”, первого поистине толстого журнала) до начала 1990-х (лавинообразный рост популярности и доступности Интернета). Журналы утратили монополию, тиражи упали; юношам, обдумывающим житье профессионального литератора, теперь не обязательно обивать пороги “Сибирских огней”, “Урала” или “Дружбы народов” — можно просто вывесить тексты в Сети или поискать спонсора для издания книги, что многие и делают. И наоборот, пресса переполнена ламентациями недавних законодателей мод, сотрудников толстых журналов, сетующих на горести постперестроечной жизни: вот, мол, дедушка Сорос поприносил гостинцев, да и бросил, а как же устои русской литературы? Не могу не сказать, что подобные жалобы ни в малой мере не трогают мое жестокое сердце. Суровая правда: никто тебя больше не накормит только за то, что ты весь как есть устой родной словесности. Потому-то успех ждет не жалобщиков, не просителей и уж никак не ниспровергателей мнимых авторитетов, но деятелей, неутомимых литературных муравьев, трудятся ли они в журналах или на сайтах.
Конечно, взаимодействие журнальной и нежурнальной словесности — вещь непростая, но конкуренция между ними больше никогда не будет описываться в советских категориях подчинения и власти. Ни одна из литературных платформ (надеюсь!) не будет освящена монопольной поддежкой партии, правительства и Центробанка, равно как ни одну из поэтик невозможно будет публично заклеймить как реакционную, инерционную и т.д.
Однако вернемся к поэзии. В том-то и дело, что Д.Кузьмин провозглашает не только и не столько перспективность постконцептуализма, сколько лидирующую роль некоторых конкретных поэтов-“постконцептуалистов”, принадлежащих к “молодому поколению”, то есть делает именно то, чем попрекает оппонентов, — процитируем еще раз — пытается выяснить “кто у нас главный поэт”, а не только “какова у нас структура поэтического пространства”. Помните, как заклинал публику рассказчик романа про мастерские и сны Веры Павловны? Дескать, их мало покамест, новых людей, но бди, проницательный читатель, число их умножится, и тогда… Тогда даже и Рахметовых будет больше, а нынче-то ровным числом восемь и есть. Почему восемь? Все претензии по смете к Николай Гаврилычу… Снова процитируем Д.Кузьмина: “Авторы-концептуалисты не слишком многочисленны: кроме уже упомянутых (Воденников, Соколов, Медведев, Давыдов, Денисов, Суховей, Скворцов, Костылева), можно, не без оговорок, назвать еще Софью Купряшину, Ивана Марковского <…> Между тем, постконцептуалистские веяния <…> втягивают в свою орбиту <…> почти всех ведущих поэтов младшего поколения (! — Д.Б.): Станислава Львовского, Полину Барскову, Марию Степанову, Кирилла Решетникова, Александра Анашевича идр.”.
Получается, что именно постконцептуализм служит гарантированным патентом на благородство. В одном постконцептуалистском флаконе оказываются действительно яркий и интересный Дмитрий Воденников и Костылева, привлекательный для многих Данила Давыдов и… читатель сам может выбрать имя по собственному вкусу, вернее, то, каковое по вкусу ему никак не приходится. Это в духе Д.Кузьмина, монтирующего такие вот обоймы: “Как Барскова отдаленно напоминает Рейна, так Чепелев — Бродского. Ритмически это такой Бродский в квадрате” (?? — Д.Б.).
В подобного рода выкладках неизбежно смешиваются две разные материи: непредубежденный позитивизм и пристрастная симпатия, т.е. “научная” объективность (исключающая, естественно, какую бы то ни было оценочность) и критический темперамент (разумеется, немыслимый без личной приязни, “раскручивания” своих и т.д.) Ну, нравится нашему критику поэт Львовский — и ради Бога (не первый уж год!), но причем тут, извините, “литература победившего постконцептуализма”? Мне вот, может, по душе стихи ныне покойного Виктора Борисовича Кривулина и Олеси Николаевой, тайного арзамасца Сережи Самойленко, да еще раннего Вани Жданова, Игоря Меламеда, ну и, конечно же, Сергея Гандлевского (правда, не самые последние), и — избирательно — Лены Фанайловой,.. однако, постойте, есть ведь еще Максим Амелин, Лев Рубинштейн, доamurный Тимур Кибиров — уф, постойте, дайте дух перевести! Как же славно, что они в моем промоушне не нуждаются, иначе пришлось бы спешно термин сочинять, какой-нибудь там религиозно-библиографический “постворонежский неопитеризм” с алтайско-сибирской закваской…
Итак, постконцептуалистская революция свершается одним росчерком пера, и главное — в одной, отдельно взятой версии современной поэзии, выведенной прямиком из конкретизма и концептуализма. Пожалуй, наиболее любопытным образом триумфальное шествие постконцептуализма обнаруживается в предисловии к сборнику, составленному из стихов поэтов-лауреатов премии “Дебют” 2000 года. Соревновались за премию, как известно, все того пожелавшие стихотворцы-“непрофессионалы” не старше двадцати пяти лет, а победили, гляди-ка, сплошные постконцептуалисты. Кроме, впрочем, новгородца Владимира Касьянова, но и тут отмазка готова: “Жюри решило напомнить читателю: наряду с суперсовременной поэзией, для понимания которой требуется изрядная искушенность, <…> еще могут существовать и “просто стихи””. Что ж, и на том спасибо от всего читательского роду-племени. “Просто стихи” эти самые, правда, по большей части весьма неказисты, хотя и, по выражению автора предисловия, близки “пейзажной лирике, сразу отдающей (так! — Д.Б.) Рубцовым”.
Но обратимся к иным, главным для “дебютного” сборника текстам — к тем самым, “для понимания которых требуется изрядная искушенность”. Среди их авторов значится… Данила Давыдов, которого причислить к дебютантам вроде бы, мягко говоря, затруднительно. Но это все неспроста, а потому, что “один из глашатаев постконцептуализма <…>, вслед за Львом Рубинштейном он <Д.Давыдов> тоже уравнивает в больших стихотворениях и циклах все и всяческие типы речи”. Однако концептуалист Рубинштейн, в соответствии с общей диспозицией Д.Кузьмина, разумеется, преодолен, как символизм в 1912 году: ведь у Давыдова “стержнем, на который нанизывается весь имеющийся дискурсивный ассортимент, остается лирический герой, а поэтому равенство получается совсем другим”. Бедный друг Лев Семеныч, как же это я в свое время чуть не слезы проливал над твоим героем, бормотавшим “а это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке, и мой сурок со мной”?? И какой тут был дискурсивный элемент?
Вообще говоря, довольно курьезно распространять “плотность” постконцептуалистских ожиданий на розыгрыш премии, так сказать, внелитературной или, вернее, долитературной. Не секрет ведь, что абсолютное большинство соискателей “Дебюта” — 16–18-летние отроки и отроковицы, вздумавшие попробовать свои силы в версификации. Премия имеет скорее характер социального эксперимента, она призвана выяснить, каков ныне статус искусства в стране, где поэт был когда-то больше самого себя; как слагаемые сего статуса распределяются по различным возрастным, профессиональным, территориальным группам населения? Зачем люди посылают стихи в Москву — в надежде славы и добра? в поисках задушевного собеседника? сгорая от желания прокричать, что живет, дескать, там-то и там-то Петя Бобчинский и любит Дашу из 9-Б??
Так случилось, что уже достаточно продолжительное время в моем университетском кабинете лежит полтора центнера стихов, присланных на соискание “Дебюта”. Тех, что никаких лавров не снискали. Они ждут своего часа, чтобы сделаться рабочим материалом для реализации некоего социологического проекта, задуманного маститыми людьми из ВЦИОМа. Время от времени я достаю из мешка какой-нибудь конвертик, читаю, и всякий раз во мне крепнет убеждение, что тексты из отвалов “Дебюта” порою интереснее, чем стихи лауреатов.
Вообще-то графомания — вещь только на первый взгляд плоская и однозначная. В момент сотворения своего текста наш графоман испытывает ведь самые что ни на есть неподдельные и правильные любови, ненависти и патриотизмы. Только вот неинтересны они никому, кроме него самого, вот в чем беда. Профессионалы (мы с вами, господа присяжные заседатели) высокомерно воротят нос: наивно, эстетически не освоено, неуклюже стилистически. Ну там:
Вышли из лесу сосны,
Как березки в косынках… —
смехота! Что ж (“не могу молчать”!!) неизвестно еще как “лучше”, ведь эстетическая “освоенность” диктует порою и что-то такое о пристрастии “смотреть, как умирают дети”.
Но шутки в сторону! Будем рассуждать по-нашему, по-политкорректному! “Графоману”-то и невдомек, во что его вовлекли, он ведь искренне думает, что участвует в конкурсе на “лучшие” стихи именно в его понимании, т.е. стихи высокого слога и чистой красоты, как у Пушкина зарифмованные и принесенные на алтарь любви. Их могут в случае удачи в Москве опубликовать и в прессе прославить. Булгаковскому Рюхину тоже невдомек было, за что такие лавры автору строчек про бурю, кроющую мглою небо. Ни объяснить ему ничего невозможно, ни винить за упорное непонимание. Ну, не все же мы смыслим в тонкостях пастозного мазка…
Теперь — нота бене! — самое важное. Следуя очерченной выше логике, постконцептуалистские стихи — не только вообще самые лучшие, но и претендуют на воскрешение личностной, непосредственной интонации бытовой речи, словно бы извлеченной из самой что ни на есть гущи повседневного нашего мельтешения-общения:
“сходить к ортопеду”
“позвонить Бонифацию”
“забрать деньги”
“получить справку о несудимости”
на следующей странице:
“находить успокоение в форме его ноздрей”
Может быть высоколобым ценителям и потребуется для восприятия этого текста лауреатки Елены Костылевой пресловутая “изрядная искушенность”, но спросим себя, как могли бы воспринять сии строки ее, так сказать, конкуренты в гонке за премией? Ну хотя бы автор вот этого письма, наугад извлеченного мною из террикона премиальных “отходов”:
“Пишет Вам Поповцев* Евгений из Алтайского края. <…> Я пишу стихи. Пишу их давно и вот решил некоторые из своих стихотворений послать вам.
* Фамилия автора письма изменена. Орфография и пунктуация сохранены. — Д.Б.
Пишу стихи только для собственного удовольствия. О том, чтобы стать профессиональным поэтом, я пока не думал, но ужасно хотелось бы, чтобы о моих стихах узнала вся Россия. Конечно, мои стихи не содержат каких-то высоких фраз, но зато все мои стихи написаны от души и от сердца. Но конечно нельзя одними стихами выразить то, о чем я думаю, но хотя бы часть его (так! — Д.Б.) можно узнать.
Мои стихи действительно выражают то, что я думаю, хотя мои стихи написаны на простом языке, но в том их преимущество, они понятны для всех.
Наверное вы заметили, что основная тема моих стихов — это жизнь и смерть, то, что призывает людей задуматься. Я думаю, что побольше таких стихотворений, песен, и у нас жизнь в стране улучшилась бы.
Еще в моих стихотворениях часто фигурируют дети. Я очень люблю детей и мне кажется, что им нужно уделять особое внимание.
Еще я немного пишу о любви, но о жизни я пишу больше”.
Далее следуют, видимо, придирчиво отобранные из обширного наследия три стихотворения, из которых приведу одно.
ВРЕМЯ
Есть такая вещь на свете,
У которой нет начала,
Нет конца и середины.
И все люди на планете,
Вспомнив эту вещь плохую,
Начинают торопиться,
И в надежде обмануть
Непослушную ту вещь,
Хотят вечностью накрыться,
Но увы, попытки тщетны,
Времени хоть нет конца,
Долго биться не умеют
Очерствевшие сердца.
Ух, словно бы ветром нездешним повеяло: вот вам и личная интонация и преодоленная концептуализация реальности (что это значит: “Долго биться не умеют Очерствевшие сердца”??). Попробуем воспроизвести мысленно все оттенки эмоций отвергнутого Евгения Поповцева при чтении стихов премиальных победителей и победительниц. Таких, например:
возьми меня с собой не пожалеешь
превозмогу и весело и тихо
и ночью буду хуй тебе сосать
кидать ножи и говорила шутки
“Эвона, братаны, дак я ж тоже так могу, я просто, блин, не думал, что вам про это нужно”, — возопиет в пустыне отвергнутый конкурсант, да поздно. Странная премия, нечего сказать, — как если бы нам всем, поголовно, предложили участвовать в конкурсе невыявленных фортепьянных дарований. Попробуем все гуртом, авось кто-нибудь там решит, что сейчас наиболее актуальным направлением в пианизме постепенно становится неритмичное отбивание дроби пальцами по рояльной деке при сопутствующем беспорядочном нажатии педалей. Победим?
Еще более странно — пытаться, как это и сделано в предисловии к сборнику “Плотность ожиданий”, пополнить за счет лауреатов “Дебюта” список поэтов-профессионалов. Предисловие это завершается характерной фразой-приговором: “В целом результаты первого присуждения премии “Дебют”, особенно в области поэзии, — редкая удача”. Спрашивается, для кого? Для создателей новых канонических схем развития поэзии — возможно, для самой же поэзии — ох, сомневаюсь…
Итак, мы с Д.Кузьминым вполне сходимся в том, что после довольно продолжительного периода сомнений в подлинности ортодоксальных, как бы заранее гарантированных поэтических языков, наступает время возвращения в поэзию личностной интонации, непосредственного, индивидуального, ответственного высказывания*. Однако в моем понимании подобное противопоставление двух стилистик, двух поэтических установок вовсе не означает прямолинейного сталкивания “традиций” с “новаторством” и тем более — “реакционных” поэтик с “актуальными”. Для кого-то из молодых подобное двойное отрицание (сначала “обычной” поэзии, а затем и ее когдатошнего вышучивания концептуалистами) является органичным — и ради Бога. Для поэтов же старших поколений ситуация вполне может выглядеть и иначе. Два минуса дают плюс, традиционные стратегии поэтического высказывания именно сегодня обретают второе дыхание, предоставляют автору новые возможности. В таком случае — нечего заниматься искусственными изысками, надо иметь мужество, не задаваясь проклятыми журденовскими вопросами, просто говорить прозой (то есть стихами, разумеется), не добираться из Коньково в Быково через Ориноко. Что — Инне Лиснянской преодоление поэтики Кибирова имитировать? Или каяться публично, что печаталась в советское время не только в “МетрОполе”?
* Я об этом писал в статье “Сумерки лирической свободы, или Все новаторское архаично, все архаичное ново”, напечатанной во 2-м сборнике Академии русской современной словесности “L-критика” (2001).
Главное же состоит в том, что сами по себе ничего не гарантируют ни “постконцептуалистская” стратегия двойного отрицания, ни установка на новую-старую архаику. Все, как всегда, зависит от индивидуальных родимых пятен творчества, а не от принадлежности к клану и школе. Потому-то я убежден, что “традиционалист” Татьяна Бек — хороший поэт (как бы ни возмущался Д.Кузьмин положительными отзывами Игоря Шайтанова о ее стихах), а Е.Костылева — ну, ровно-таки никакой, пусть у нее и светят во лбу все путеводные звезды постконцептуализма. И наоборот, опубликованные недавно в “Литературке” традиционно “гладкие” стихи А.Дементьева под скромным титлом “Помогите президенту” — просто смехотворны, позорны. Такого даже в брежневские времена Чаковский не печатал — должно быть, передавал в дружественный журнал “Корея” с заменой всех “Леонид Ильичей” на “Ким Ирсенычей” (цитировать просто не решаюсь, это похлеще песен Шиша Брянского).
Последнее. Резкое столкновение поколений в оценках современной поэзии — штука привычная. Важно до конца прояснить подоплеку происходящих баталий. Условные “молодые” упрекают столь же условных “старших” за ностальгию по советским временам. Обращаясь к последним, И.Кукулин со снисходительным пониманием пишет, что “многие из них занимали при советской власти социально относительно признанное и относительно устойчивое положение <…> и наступившие перемены стали крушением этого положения”*. Конечно, бывает и так, но все реже, поверьте, господа нонконформисты, — вы хоть на календарь-то взгляните! И успокойтесь насчет тех, кому за сорок, не подозревайте в них ностальгии по якобы утраченным постам и ролям. А то, неровен час, вы сами рискуете предстать людьми чрезмерно озабоченными, суетливыми и бьющимися как раз за то самое, в чем упрекаете других. Меньше политики (пусть даже — литературной), больше взвешенной и умной полемики: не о словах и понятиях, но о стихах и поэтах — плохих, хороших и разных. Ну, так что там у нас с постконцептуализмом??
P.S.Статья была написана за несколько недель до бури в стакане воды, спровоцированной опусом Д.Ольшанского “Как я стал черносотенцем”. Волею формальной логики у нас оказались отчасти общие оппоненты. Надо ли объяснять, что моя полемика иных точек пересечения с выходками Ольшанского не имеет.
* В статье “От перестроечного карнавала к новой акционности…”