Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2002
1952 У апреля зеленые тени. И открыто окно поутру. Чья-то песенка там, за сиренью, чей-то легонький шарф на ветру. Ночью град прогулялся по крышам. Мне двенадцать. Ни бед, ни утрат. Где-то горлинка горлинку кличет. Где-то мама с отцом говорят. Где-то, где-то тележка менялы через дворик везет облака. В старом доме — прохлада подвала. В старом доме — сквозняк чердака. Вот белье на веревке повисло. Пар стоит над стиральной доской. Там Шульженко — про старые письма, там Утесов — про берег морской. Змей пергаментный в небе трепещет. Пахнет хлебным зерном винзавод. — Вещи старые. Старые вещи, — под балконом старьевщик поет. ПЕНЕЛОПА Послевоенка. Ветер гнет столбы. Гудит завод промозглым серым утром. Там снова мало черного мазута. Там снова много дыма из трубы. Идешь, не выделяясь из толпы, в поношенные туфельки обута, прозрачная от голодухи лютой и местная по прихоти судьбы. Где парус твой, залетная гречанка? Но вдруг ресницы юной хулиганки махнули мне, как весла двух галер. Акцент не утаил ее веселья: — В общагу приходи ко мне, Гомер. По вечерам я вся без Одиссея. . . . Слава, слава, обманчив твой гул. За бессмертьем бессмысленна давка. На болванки распилят чугун, бронза тоже уйдет в переплавку. Что ж останется наверняка? Видно, то, что и было любимо, — женский образ, стакан коньяка да колечко табачного дыма.