Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2001
. . . Я помню эти летние картинки: трассирующий просверк паутинки при первом появлении луча, и пурпурный кочан персидской розы, и пламенных бесед метаморфозы в тени плетеной башни первача, которым поперхнешься сгоряча - Бог знает все, и даже наши дозы. Июнь - намек на строгий Божий график, который живописец или график обязан был понять давным-давно. Вода уже тепла, еще не вязка. Судьба уже не быль, еще не сказка. А впрочем, сказкой стать ей не дано: пойдут дожди... Рай был так близко, но со счастьем в этом мире неувязка. Вон муравей спешит к вечерней смене. Вот кто достоин счастья: в каждом гене он - насекомый трудовых кровей. Его отчизна там, где жизнь сурова. Он - укоризна стрекозе... Как? Снова?! Ведь хочется чего-то поновей, хотя права, права - куда правей? - та байка Лафонтена иль Крылова. Но сколько можно повторять азы нам? Наш век прошел. И жалко стрекозы нам, так танцевавшей на заре его, так шелестевшей тканью слюдяною, бессильной пред эпохой ледяною, где все, что не работа, - воровство. И что ж тут возразишь-то? Ничего. Да шлендра... Но ведь приглянулась Ною! Ной понимал, кого он брал на судно. И стрекоза, хоть и была беспутна, мне кажется, в лимит попасть могла. Оправдано ее в нем пребыванье: на Господа простое упованье - немалый вклад в счастливые дела. Звучи же легкомыслию хвала! Когда звучишь, то - не без основанья. Она висит, предтеча вертолета, и может, только в том ее работа, чтоб авиаконструктор вдруг прозрел... А муравей наметил влезть на грушу. Я муравьиных планов не нарушу - вот вам консенсус двух белковых тел, в которых Кто-то очень захотел вдохнуть, но - что? Так странно молвить: душу. . . . Газон с мандрагорой подстрижен. Но как-то неровно. Свет окон слетает, как голубь, крыло наклоня. Ты должен признать: обаяние ночи огромно. Огромно! Куда до него обаянию дня... Ты жил, как и все здесь: "раскинулось море широко..." Мы оба искали на кухнях бессмертья черты. Я чуда вовек не просил - я просил лишь намека. Господь не виновен, что я недогадлив, как ты. Фома - наш апостол. Вот с кем я бы выпил сегодня. Он скептик побольше, чем оба мы. Тем и хорош. Но даже и этот уверовал. Рана Господня? Всем смертным по ране Господней - ты этого ждешь?.. Я думаю, этот июль, как и жизнь, бесконечен. А август начнется - ну, что ж, бесконечен и он. Все правильно: вечность стремительна... Ах, как беспечен вон тот угловой полный розовым светом балкон! Там кто-то, дитя широты и беззлобного мата, посредством законного мага и в свой выходной, как Стенька свою персияночку за борт когда-то, - вот так же швыряет "цыганочку" в омут ночной. . . . Картина Каналетто - гостиничная блажь. Вокруг - Сибирь. А это - Венеция. Пейзаж. Игра теней, свечений. И где-то там, у дна, под гондолой вечерней луна растворена. Я вырвал номер с бою, И вырвав, ликовал. Чего же волком всю, узнав Большой канал? Я был на Гранд-канале. Я плыл между дворцов. И здесь, в своем пенале я - гость, в конце концов. И копия - обманка. И рама - криминал. Да я и площадь Марка сто лет не вспоминал. Но, кажется, что лета не будет по вине канальи Каналетто на ледяной стене. . . . В "Китайском летчике" играли танго шведы. За ближним столиком сердились привереды, просили лабухов - нельзя ль погорячей. И дикой скрипочки отравленный ручей с эстрады меленькой по маленькому залу бежал в тридцатые, откуда все и беды. Но беды вовсе не оттуда. Отцепись, душа гулагская, потрепанная рысь! Умолкни звон политизированных кружек! Мы выйдем к площади, и - никаких "наружек". Да не наивен я, а просто нету мочи лишь небом в клеточку считать всю эту высь. Там хлопья снежные рождаются из мрака... Мне скоро семьдесят исполнится - однако! Я ничему не научился в этой мгле - а лишь ловить закат в замурзанном стекле, да пару дивных тактов различать в бедламе, да ветер скверов пить со страстью вурдалака. Мы всё прошляпили: свободу, счастье, дом. Ты слышишь, Родина? Спасибо и на том, что одиночество - не страх тому причиной. Я славно выгляжу, гляжу я молодчиной, но речь родную, искореженную стебом, и понимаю я и верю ей с трудом. И оттого еще милее мне Варварка и эта уличная шалая овчарка, какой привычно испугался ты и - зря. На свете нет светила лучше фонаря! А боль, как Стенька драгоценную княжну, - в ночную реку: "Не видала ты подарка!.." . . . Все глуше скрипит сук на сухом клене. Его не боятся уже ни коты, ни птички. А что я помню теперь о былой кроне? Почти ничего, кроме странной ее привычки внезапно вскипать в час, как в окне клуба зажгутся огни репетиции или бала и вдруг золотой совой заухает туба, сверчками смычки запиликают как попало. Природный ли слух вкупе с простым вкусом, - но билась листва, этих звуков не принимая... Илья в небесах по гремучим бьет лузам - он любит такой бильярд на заре мая не меньше, чем Тютчев любил... Этот вихрь с юга, влетающий в окна, бьющий кувшин с цветами и так ваяющий плащ, что в нем подруга намного стройней, чем прилично такой даме... Сквозняк и труба, вальс и протест веток - о пьяный наш май, ты случишься еще?.. Наверно. Хороший прогноз хорош и когда не меток. Все будет как было. Пускай не точь-в-точь. Примерно. . . . Кролику Посыпал крупный снег. Когда взошла луна, земля была белей священного слона. Но Киплинга давно я в руки не беру... Высотные дома качались на ветру. Но вот и он затих. Как странно, что слышны в хард-роке наших дней упреки тишины. Лишь кустик зеленел у края пустыря, как на планету Март пришелец с Сентября. Вороньим ли крылом, кошачьим ли хвостом с него смахнуло снег на пустыре пустом? Земля была белей бумажного листа. Но лист был пуст. А жизнь бывает ли пуста? Да это - бред кликуш, рацеи мозгляков: наговорил, наплел - в сундук, и был таков! А кто хоть раз дрожал от напряженья жил, не строил и не мёл, а жил, а просто - жил, а жил в такую ночь и не просил взаймы других, весенних, дней у меховой зимы - тот жил уже не зря, тот жил уже не зря... Отстань, не береди, пришелец с Сентября! Мы знаем свой порок: не ценим свой удел. Вот Бог, а вот порог - уймись, покуда цел. Опять, до лучших дней, я остаюсь с зимой. И цвет ее - он мой. И хруст ее - он мой. И холодок гвоздик пусть жалит с высоты, и пусть летят во мгле Николины кресты, летят, как журавли сквозь чистую метель, летят, чтоб никуда не улететь отсель. АНГЕЛ-ПОВОДЫРЬ В ангеле этом живет удалец-шоферюга: с Сокола через Щипок до Бульварного круга тоже доедешь, однако есть путь и быстрей. Полно, Сусанин, мы здесь уже были с тобою. Нам же ведь нужен Архангел, тот самый, с трубою, этих, без труб, в нашем городе - как сизарей. Ты говоришь: без потерь не бывает прозрений. Если все так, объясни, почему я не гений: столько терял, а доныне слепее щенка. Этот вот стон из окошка старинного дома - было! И стон мне знаком, и окошко знакомо. Разве не видишь: мы кружим, а цель далека. Цель далека. Что молчишь? Ты у Господа в штате. Если тебе подопечный с проблемой некстати - действуй, пиши докладную, шли на хрен меня. Но ведь спасая порой по три раза за сутки, ты мне о смысле пути - ни словечка, ни шутки. Ты ж не охранник-хранитель. Молчат ли, храня? Знаю, что грешен: настырен, не слишком доверчив, утром - подвижник, но - червь бесхребетный под вечер. Да ведь летим-то мы вместе, покуда ты мой. Мой ты покуда. Вот только маршрут наш неясен: в жизнь через гибель, в покой через муку - согласен. Все же не полный я дурень, мой спутник немой. Мука, потеря, но только зачем же - кругами? Мы же здесь были однажды. Да уж не рога ли в тихих кудрях твоих... Снова беспутье Щипка. Нет, все в порядке. Ухабы, колдобины, льдины, ибо все это и значит - "неисповедимы"! И на руле не крыло, не копыто - рука. ЭЛЕГИЯ На острове, в усадьбе Трубецких, воздушный митинг гарпий городских от власти независим. А митинг желтых листьев отшумел - дымок костра, по-детски неумел, ослабевает к высям. Проклятый "штурм унд дранг" давно забыт. Открытьями чреват один лишь быт - в романтике есть что-то от девушки с отломанным веслом, и пионер пред ней - козел козлом: уж так ему охота! Когда влюбиться, Тютчев точно знал. Любовь "на посошок" - не криминал... Как ты стоишь у пруда, изображая местную княжну! И образ твой уходит в глубину - небось, глядеть оттуда, небось, грозить - потом уж, без тебя, когда, разрыв нормальный торопя, тебя отважно брошу и буду приходить сюда один к густой воде с распадом талых льдин, к вороньему дебошу. . . . Мы - подобье Его. Но ведь Он не явил нам лица. В Назарете не знали, похож ли Исус на Отца. А о нас-то уж что говорить... Впрочем, речь о другом - о случайном кузнечике, умершем под сапогом. Та кровавая сорок второго размера судьба неужели настолько глуха и настолько слепа, чтоб не слышать прекрасного стрекота в майской траве и явить нам безбожье, приличное лишь в божестве? Высший смысл этой акции низкой неясен пока ни для бабочки легкой, ни для волевого жука. Да и будет ли ясен, поскольку сапог - ни гу-гу, и, видать, то, что он натворил, невдомек сапогу... А кузнечик с последним движеньем затих под кустом. Чье мы все же подобье?.. А впрочем, ведь речь не о том. Речь о том, что - весна, и заря предвещает теплынь, и кузнечики всласть воспевают родную полынь.