Вступительное слово Геннадия Великосельского
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2001
ОПОЗНАН, НО НЕВОСТРЕБОВАН…
…Летом 1985 года в одном из центральных скверов Омска был обнаружен труп бродяги в грязной рваной одежде. Смерть наступила в результате невыясненных (да и особо не выяснявшихся) обстоятельств. Труп был опознан, но никем не востребован. Это был один из самобытнейших российских поэтов XX столетия Аркадий Кутилов. Место его захоронения неизвестно…
И сегодня, спустя шестнадцать лет после гибели, его творчество пробивается к читателю по крупицам. Зачастую — из столичного далека. И даже из вовсе далекой Америки… Стихи еще недавно опального, бездомного, никому не известного омского поэта вошли в антологию “Русская муза XX века”, включены в антологию “Русская поэзия XX столетия”, изданную в Лондоне на английском, наконец — в нашумевшую антологию “Строфы века”.
Аркадий Кутилов родился в 1940-м в Иркутской области, в таежной деревне Рысьи. Своей редкой фамилией (зачастую воспринимаемой как псевдоним) он несомненно обязан протекающей в тех местах небольшой речушке Кутил. По его собственному признанию, писать стихи начал поздно, лет с семнадцати — до того едва ли не единственной, всепоглощающей страстью была живопись, отступившая затем на задний план. Начал со стихов, которым сам же и дал определение — “таежная лирика”:
…Встает в тиши холодная заря,
мороз, как бык, вылизывает спину…
К сожалению, этот пласт его творчества наименее сохранился. Уцелел длинный перечень, где рукой поэта выписаны лишь первые строчки стихотворений: “Звенели кони. Ржали колокольни…”, “В синих чащах полно подлежащих…”…
В начале 60-х Аркадий проходил армейскую службу в Смоленске и вошел там в литературный круг: сблизился с местным литературным объединением, участвовал в семинаре молодых писателей — и даже заслужил высокую оценку Твардовского. Он сделался очень популярен в литературных и читательских кругах города, его стихи охотно печатали областные и армейские газеты — он даже стал автором гимна Смоленска! Будущее совсем еще молодого стихотворца обещало сложиться весьма по советским меркам благополучно. Но тут случилось событие, наложившее отпечаток на всю его дальнейшую судьбу. Аркадий и еще пятеро солдат устроили в части выпивку. Пили антифриз. В живых остался один Кутилов. В тяжелом депрессивном состоянии его демобилизовали.
В родную деревню Аркадий вернулся совсем другим человеком, до конца дней затаив в душе вину — за то, что остался в живых. В сохранившихся автобиографических набросках он пишет об этом периоде скупо: “В подавленном состоянии, потеряв интерес ко всему, я жил в деревне, считая, что жизнь прошла мимо. Самое яркое событие того времени — это момент, когда я впервые серьезно оценил водку. Работал корреспондентом районной газеты, неумеренно пил, распутничал и даже не пытался исправить положение”.
Есть сведения, что Твардовский разыскивал внезапно исчезнувшего из поля зрения молодого поэта, но из части, где тот служил, сообщили о… его смерти. Уже в конце 80-х В.Лакшин вспоминал, что автор “Теркина” как-то рассказывал ему об “удивительно талантливом солдатике, насмерть отравившемся антифризом”…
Депрессия длилась около года, затем Аркадий с головой уходит в стихи и пишет невероятно много — пугая родных уже тем, что сутками не отрывается от бумаги. Поначалу это все та же пейзажная лирика, но уже скоро зазвучала и другая струна — стихи о любви:
…Они бескрылы, но имеют силы
нас окрылять, бескрылых мужиков!..
О Кутилове заговорили, заспорили. Ему прочили блестящее литературное будущее. Его стихи, многократно переписанные, начинают ходить по рукам едва ли не по всей Сибири…
После смерти матери в 1967-м Аркадий Кутилов с молодой женой и сыном неожиданно уезжает на почти незнакомую ему иркутскую землю, где когда-то родился — на родину покойного отца. В течение года работал в районной газете, много ездил, взялся за прозу.
Наметившийся семейный разлад заставил вернуться в Омскую область. Некоторое время он вел кочевой образ жизни сельского журналиста, работал в районных газетах, нигде подолгу не задерживаясь…
В конце 60-х, потеряв почти одновременно все — семью, дом, работу, брата, Кутилов окончательно перебрался в Омск и оказался абсолютно никому не нужным. Начинается страшный бродяжий период протяженностью в семнадцать лет: его домом, его рабочим кабинетом становятся чердаки, подвалы, узлы теплотрасс…
Именно в эти кошмарные годы произошло его окончательное становление как поэта. На смену “таежной лирике” пришли совершенно иные стихи:
…Мир тоскует в транзисторном лепете,
люди песни поют не свои…
А в Стране дураков стонут лебеди,
плачут камни и ржут соловьи…
Система отреагировала примитивно и стандартно — принялась прятать его в психушки, “привлекать” за бродяжничество. “Я опять в плену у своих”, — писал Кутилов на волю.
Нет худа без добра. Поневоле лишенный спиртного, он писал “запойно”, почти круглосуточно. Тысячи стихов, десятки поэм, родившихся за колючей проволокой, за больничным забором. Все это периодически изымалось и зачастую просто уничтожалось, воссоздавалось заново и изымалось вновь, и снова выносилось на волю в выдолбленных каблуках зековских ботинок, в переплетах “дурацких” альбомчиков.
Начиная с середины 70-х и до последних дней Кутилов писал без всякой надежды увидеть свои творения напечатанными: власти наложили окончательный запрет на само его имя. И не за одни лишь крамольные стихи. Были шумные литературные и политические скандалы… Были эпатажные “выставки” картин и рисунков прямо на тротуарах, в центре Омска… Было “глумление” над “серпастым и молоткастым”, страницы коего, за отсутствием иной бумаги, поэт сплошь исписал стихами… В конце семидесятых, в самый пик брежневского правления, Кутилов вышел на центральную улицу города, повесив на грудь портрет генсека, вставленный в сиденье унитаза…
Думается, часто он намеренно провоцировал власти, чтоб оказаться снова в тех самых “человеческих условиях” и излить на бумаге то, что накопилось. Некоторые, вспоминая эти “выходки”, и по сей день считают его ненормальным. Но он обладал редкостной психической уравновешенностью. Он всегда был спокоен и убийственно ироничен. Он не способен был поднять руку на человека даже ради самозащиты. А его острого языка побаивались не только власти, но и собратья по перу.
За несколько месяцев до смерти поэта облеченные властью держиморды откровенно его предупреждали: “Не угомонишься — пришьем потихонечку, и никто не узнает, где могилка твоя”. В одном из последних стихотворений Кутилов описал и саму свою смерть:
Меня убили. Мозг втоптали в грязь.
И вот я стал обыкновенный “жмурик”.
Моя душа, паскудно матерясь,
сидит на мне. Сидит и, падла, курит!..
…Еще в начале семидесятых, получив обнадеживающий ответ из одного солидного столичного журнала и уже ожидая публикации, Кутилов писал: “Это и будет Слава! Вот, паскуда, в какое неподходящее время — когда умерла мать, умер брат, умерла надежда и даже Муза Дальних Странствий отбросила хвост!”
Но слава тогда так и не пришла. И по сей день не очень-то спешит…
Геннадий Великосельский
. . . Книга Жизни - мой цвет-первоцвет! Имена, как цветы на полянке... В темных чащах - таинственный фет, на озерах - кувшинки-бианки... Белый дым, голубой березняк да подсолнухи ростом до крыши. Иван-чай, паустовский да мак. Подорожник, ромашка да пришвин... . . . А в детстве все до мелочей полно значения и смысла: и белый свет, и тьма ночей, крыло, весло и коромысло... И чешуя пятнистых щук, цыпленок, коршуном убитый, и крик совы, и майский жук, и луг, литовкою побритый. Как в кровь - молекула вина, как в чуткий мозг - стихотворенье, как в ночь июльскую - луна, - в сознанье входит точка зренья. ОНИ БЕСКРЫЛЫ Боготворю их, солнечных и милых, люблю сиянье знойное зрачков... Они бескрылы, но имеют силы нас окрылять, бескрылых мужиков! Границы платьев берегут их прочно... Я, нарушитель ситцевых границ, - они бескрылы - видел это точно! А, впрочем, кто их знает, этих птиц... . . . Ей совсем немного надо, этой женщине в летах: пудра, крем, духи, помада, лак бордовый на ногтях... Да еще кусочек лета, яркий зайчик на стене... Да еще чтоб кто-то где-то увидал ее во сне. . . . Сидят в луну влюбленные собаки, молчат пока, вбирают голоса... А мимо - шапки, рыжие, как маки, а мимо - звезды, окна и глаза... Спешат в мороз одетые подружки, бредет куда-то сам собой тулуп... Смешные, чуть усталые избушки, и вместе с дымом - музыка из труб! . . . Идеи дикие глотаю, читаю Брэма и Дидро... Всю ночь сижу, изобретаю тарелку, ложку и ведро... Мне Джемс Уатт - прямой начальник, весь мир - не больше, чем товар... Я изобрел утюг и чайник, велосипед и самовар... Я луч звезды разбил на звенья, открыл породу новых рыб. В пределах музыки и пенья я изобрел тележный скрип. Я с неба звезды не хватаю, но плещет творческий экстаз... и я опять изобретаю топор, пилу и унитаз... Я - исключенье всяких правил, с мировоззрением кривым... Мой мозг трагично неисправен, и уж ничем не исправим. . . . Она ушла, и небо не упало, и за окошком взрывы не видны... Держу стакан, а в нем - четыре балла прозрачной газированной волны. . . . Деревня Н. не знала гроз. Покой и тишь - ее основа... Но в каждом доме был Христос с лицом Емельки Пугачева. . . . Я не поэт. Стихи - святое дело. В них так воздушно, нежно и светло... Мне ж дай предмет, чтоб тронул - и запело, или хотя бы пальцы обожгло.