Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2001
О РУССКОЙ УЗБЕКСКОЙ ПОЭЗИИ
Отличие восточного поэтического мира от западного глубже отличий языков, сюжетов и художественных приемов. Оно — в самом поэте, в его мировоззрении, ощущении времени и пространства, собственного места в искусстве.
ХХ век дал нам достаточно примеров взаимодействия восточной и западной культур. Благоприятные предпосылки к этому обоюдному влиянию создавал уклад советского общества на среднеазийских окраинах империи, обусловивший плодотворный деспотизм русского языка как языка науки и культуры, появление новой этнической общности в результате смешанных браков и европеизации местного населения. Полукровство явило новую “микрорасу” со своим особым менталитетом.
Русская литературная речь, привитая элитной прослойке коренных жителей азиатских республик, приносила в сочетании с традиционно восточным укладом быта и мышления весьма неожиданные плоды.
С творчеством поэтов “Ферганской школы” в России кое-кто уже знаком. Ее представители опираются на традиции западноевропейского верлибра, сохраняя при этом в своих произведениях восточную медитативность и визионарность.
Однако узбекская русская поэзия — это не только ферганцы. Так же как журнал “Звезда Востока” — не единственный огонек над пространством вымирающей в последние годы в Узбекистане русской словесности.
Сегодня мы заявляем о существовании Ташкентской поэтической школы.
В чем ее своеобразие?
Прежде всего, в углубленном — “детском” — восприятии ткани пространства и времени, когда рамки каждого предмета, каждого мгновения раздвигаются до громадности. Отсюда — особая, метафизическая, “вещность” и камерность изображения.
Авторам Ташкентской школы присуще обостренное чувство прошлого, индивидуальной истории, поэтизация детства, стремление если не обратить время вспять, то, по крайней мере, осмыслить утраченное.
Объясняется это тем, что для жителей союзной периферии (особенно для “азиатского подбрюшья”) распад империи, хотя и проходил с некоторой оглядкой на бывшего “старшего брата”, сопровождался более резкой, нежели в центре, сменой идеологии и коренными переменами в культурном и языковом пространстве. Можно говорить о почти вещественном — шагреневом — исчезновении родины в привычном ее качестве.
Малая родина поэта — последнее, что ему остается, но и она понемногу вытекает сквозь образовавшуюся брешь. Не поэт в данном случае эмигрирует из родной страны — она покидает его, словно почва, уходя из-под ног.
Замкнутое пространство вагона, комнаты, скворечника или улья, часто фигурирующее в произведениях поэтов ташкентской школы, — не что иное, как попытка укрыться от бога времени, любой ценой сохранить образ и воздух малой родины; это вечный поиск дороги домой.
Еще одно отличие Ташкентской и Ферганской школ — “пейзаж за окном”. Подобно тому, как эллинистический глинобитный Ташкент — так называемый “старый город” — все больше уступает современным сейсмоустойчивым постройкам, антураж в творчестве ташкентских поэтов преимущественно городской: на смену кишлакам и предгорьям приходит среднеазиатский мегаполис. Точно так же вместо рассчитанных на глубокое дыхание верлибрических оползней — сформованные метрические строфы, создающие тесноту стихового ряда.
В своей поэтике Ташкентская школа обращается преимущественно к традициям философской лирики. Мы не приемлем эпатажа и псевдоноваторства в любом их проявлении. Вместе с тем мы стараемся использовать все добытое современной русской поэзией в области рифмовки, мелодики, композиции.
Ташкент переводится как “каменный город”. Мы надеемся, что наше творчество займет свое место в поэтическом саду камней.
Санджар Янышев, Вадим Муратханов, Сухбат Афлатуни
Санджар Янышев . . . Мама под мышкой квартиру несла. Крайшек балкона из сумки выглядывал. Мама ее десять раз перепрятывала, прежде чем в кожаный дом убрала... Кухня, санузел, 17 жилой площади, антресоли и шкафчики... Маленькая - но своя, не иначе как. Всем по углу: маме, детям с женой, мне и коту, нашим шалостям-глупостям... Бы подходящий кусочек земли с видом на лес отыскать - там уж мы мамину сумку откроем и выпустим.ГОРОД В ПУСТЫНЕ Я распознал тебя: однажды торговым рядом ты стрекотал, как язва, нажит, как сум, припрятан в невытрясаемых пожитках, узлах и тарах восточной женщины... Скажи-ка: а ведь недаром вагон бубнил мне, что подстрочник: ночь, Кызылкумы... - о том, как пучит позвоночник пути твой кумыс. Ты подстерег меня, чтоб, выйдя со сна в твой облак, я сверил, как степной Овидий, с пустыней область парно╒го дня, земных потужий конечный логос: там, в вышних волостях, где лужи берут в свой locus гусиным смазанный, как пристань, стручковый перец, - уже ощипанный, расхристан археоптерикс. Казалинск, 1998 ЧЕРВЬ Мы теряем волосы и ногти, память кожи, зрение лица... И душа, как высота от ноты, отшелушивается. Но, когда, беспамятны, откажут и язык и разум, всё еще остается ма-а-ахонький очажек, с детства не остуженный ожог. И летят на одеяло листья свернутой, как молоко, воды - там, где загорелое величье обнажает глиняный тандыр (чтоб, как он, старея - ближе, ближе слышал колокольчики вещей); там, где времени блатная жижа залепляет жаберную щель, - там, открыв земле ее трахеи, голос тьмы вскопав, соленый чрев, завершить земную одиссею на асфальт выходит Червь. И земля, впитавшая всю воду всех морей и век, блаженно спит, равнодушная - к нему ли, к ходу времени, колес, копыт... Он, на берег выброшенный сгусток, радужка кита, явил собой рудимент искусства для Искусства, слова ради Слова, ради Бо... . . . . . . . . . . . . . . . . . . КУРКУЛЬДУК "Пинь-пинь-пинь" - я услышал из теста. Ну и ну! Неужели сверчок? "Кок-э-додл-ду!" - некто с насеста. Пес из будки: "Кандай-ва-качон?" И увидел я в небе: протяжно - кра-ка-тук - пуповина луны разменяла мой многоэтажный сад на буквы, которые - хны. Распрямляется хижина шаром, раздувается, точно халиф. - Все так плохо? - молчу-вопрошаю. - Все? Неплохо. Ступай на залив. Там вода голубым рафинадом, точно лесенка в сторону дня. Там любое мгновенье, как атом, неделимо и не от меня. Принеси мне с залива ракушек. Я ракушками лоб уберу и чердак; будет... лучше, а хуже будет, если я снова совру - про родимый кишлак и про речку, где ягненок, ты помнишь, тонул… Твою почву не вылечить речью; ну - попробовать разве одну… Так давай, не молчи: что ты? как ты?.. - И тотчас же, как в летнем чаду, мой ответ застрочили цикады. Некто им отвечал: "Кур-куль-ду-у-к!" Сухбат Афлатуни . . . Какие тихие поля, Какие золотые. Лишь ветер, по ночам шаля, Лопочет по-латыни. Здесь утром хочется уснуть, Чтоб вечером проснуться; И даже в градуснике ртуть Не смеет шелохнуться. И ты стоишь - здесь каждый шаг Звучит как оскорбленье Земли, растущей на дрожжах Покоя и забвенья; Земли, растущей вширь и ввысь Так медленно, так вечно, Что ты на ней остановись Как первый ее встречный. И глядя в шелуху земли, В чешуйки и былинки, Ты пальцами пошевели Под кожурой ботинка. . . . Тишина, он стал тобой: перетек в твои сосуды. вызывая пересуды, крик лифтера, бой посуды и природы перебой. Затаясь, как вор иль сыщик, как копейка или тыща в щели шумной мостовой, ждет, когда его отыщет мир подземный, мозговой, где одно сплошное ухо, задних мыслей заваруха, чуть прикрытая листвой - сфера выдоха и нюха, область жизни неживой. И теперь глядит лукаво сквозь прозрачные пески, для него и суд, и слава - просто драные носки, для него сухие волны поят инеем висок, и блестящий ветер хвойный - он не низок, не высок - тишина, его прости, защити от осужденья, упаси от дня рожденья: дай подумать взаперти. Вадим Муратханов ПРОХЛАДА Лето. Людей покинули силы. Кружку к губам донести - и ладно. Где-то там, за горами синими ходит вдали от людей прохлада. Ходит вдали белоснежным теленком. И от нее получает лето только с трудом узнаваемый голос на пленке арычной ленты. . . . Когда нас день не освещает, мы долго не включаем свет. Но в прежнем виде возвращает он каждый маленький предмет. Ты возвращаешься к тетрадям, настольной лампе и столу. И вероятно, где-то рядом играют дети на полу. А вечер зимний, вечер поздний. Термометр на целый дом один, неразличимый, мерзнет за индевеющим окном. КАПЧАГАЙ Песчаный город Капчагай. Он рос не возле очага, над ним легенда не витала. А был он, погруженный в сон, сюда ветрами принесен - клочок столичного квартала. Среди степей, где поезда идут, не замедляя хода, искусственна его вода, искусственна его природа. Но на краю, где светофор глядит в расплавленный простор, мигает, полон опасенья, надежно врытое в песок, уже готово колесо для будущего обозренья. В разгаре утро. Мать пока мою кровать не застилает, вдоль подоконника стирает дорожку тонкую песка. Михаил Книжник . . . Я стану старожилом этих мест. Я стану сторожить и буду помнить июльский град и распорядок комнат в домах давно снесенных, и невест преувеличенно широкие наряды, загадочную смерть актрисы У., на площади небравые отряды не в эту, в предыдущую войну, писателя, что, мучаясь виною, роман писал (рыбачил, пил вино) о том романе мальчика с вдовою, из книги позже сделали кино, снискавшее немало первых мест, хотя по самой сути вышло лживо, я стану старожилом неких мест. Жизнь положу, но стану старожилом.