Вступительное слово Ильи Фаликова
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2001
СЮЖЕТ
ПЫЛЬКИНААлександр Пылькин. “Стихотворения Александра Пылькина”.
Рязань, 2000 г.
О Пылькине мне рассказали молодые коллеги по Антибукеровскому жюри М.Амелин и П.Белицкий, выдвинувшие это имя в шорт-лист 2000 года. Рассказали следующее: этот Пылькин — неизвестно кто, и его, возможно, нет в природе, но в книжной лавке Литинститута кто-то из студентов наткнулся на его книжку, впечатлился, расшумелся, и книжку мгновенно смели с прилавка нищие ревнивцы-соперники-поклонники. По какой-то из версий, этот Пылькин, изданный в Рязани забавно исполненной книжкой, тиражом в 130 экз., вроде бы обучается где-то в Питере. В аспирантуре, кажется. Ничего достоверного.
Кто-то сказал, что он вообще-то из Саратова.
Такие чудеса еще бывают. Без всякого лобби возникает некто, обрастает легендой, становится фактом, заставляет говорить о себе. Надолго ли? Это неважно. Поэзии не нужны паспортные данные. Она согласна на Гомера с Шекспиром плюс, допустим, Черубина де Габриак. Не думаю, что это плохо — назвать книжку “Стихотворения Александра Пылькина”. В выходных данных он еще и Александр Александрович. Привет из Питера.
В этой книжке не все как у людей. Стихи идут в подбор, с небольшим пробелом между разными вещами, и это почти тот же интервал, что между строфами, когда они существуют, а если есть заголовок, то он набран тем же шрифтом, и все это можно считать единым текстом. Собственно, так оно и есть. Потому что Пылькин на 235 страницах говорит об одном и том же. О “поэте убогом”, то есть о себе. Тут часто применяется слово дурак, но и слово дураки в обращении к другим не менее регулярно. Мир этот достаточно дурацкий, если по-доброму. В принципе же этот мир беспощаден и бесформен. Гармонических песен сей объект — сей мир — не вызывает. Пылькин предпочитает дурачиться, валять дурака, дураковать. Эпитет юродивый у него в ходу.
Известно, что институт юродства пришел на Русь, как говорили в старину, из латин. Это определенное миропонимание, выраженное в средствах определенного поведения. Божественных идиотов крайне мало. Хлебников — один. У нас куча дырбулщылистов. Заболоцкий изобразил Безумного волка, имея в виду, конечно, не Крученыха. Однако обэриуты заплатили за свой опыт сполна.
Пылькин наследует этой линии. Но его достояние — не образ юрода сам по себе: такой образ создать несложно. Их нынче, повторяю, куча. Пылькин богат воображением. В его миниатюрах — он состоит из малого жанра — вечно что-нибудь происходит, случается. Сюжет Пылькина — бесчисленное количество катастрофических сюжетов, проистекающих ни с того ни с сего. Он задержался в мальчиках, фантазирующих на каждом шагу. Мир давно бы распался, кабы не эти фантазии. Этот мир держится на воображении поэта.
“Так однажды поутру Он взял и прекратил игру”. Не прекратил. Это игра без правил в том смысле, что совершенно невозможно предугадать ход авторской мысли, да и сам автор скорей всего не ведает в начале стихотворения, чем он кончит его. Сны наяву мелькают безостановочно. Они вертятся вокруг нескольких опорных слов-понятий: война, отец, дядька, мышь, крыса, жук, пальцы, лодочка, коробочка, мундштук, ящик (гроб), ушанка, лес, поле… Что, скажем, вкладывается в понятие война? Состояние мира. Тут и немцы, и чечены, и вообще все против всех. Что такое дядька? Некто взрослый, то есть мир взрослых. Мышь? Он ее любит и жалеет. Жук? То же самое. Возникают персонажи, вполне проходные, однако это — святой Степан, святой Иван, святой Александр (Сашка тоже есть), вплоть до святого Николая. Ситуативно описан лишь последний, остальных достаточно назвать. Порой Пылькин играет совсем незамысловато (“язык смеется русский”) — на таких парах слов, как колокол-колокольчик, елочные иголки — игла швеи, кузнечик — кузнец. Он говорит: “Тебе же, госпожа, лукавый раб” — и впрямь лукав: в море своего наива разбросал хорошо организованные сонеты (не менее шести), октаву (“В нагом лесу…”), триолет (“Вьюгой гнезда разметало…”). Себя самого не прочь назвать и шаманом. Однако шаманства в расхожем смысле тут нет — если это и шаманство, то вот именно традиционное: продуманная поэтика, устойчивое миропонимание, осознанный адресат. Пылькинский автогерой действует в основном на фоне сельского пейзажа, поля, леса, но и заглядывает в город (чаще всего Питер), в метро, в подземные переходы, где много нищих, и у Пылькина нищих тоже много, да и герой его — гол и бос.
Лаконизм утомителен. В него надо вчитываться. Когда на одной страничке стихов происходит несколько сюрных катастроф, ошалеть можно. Пылькин облегчает положение читателя, напр., банальностью: “И у меня в душе настала осень”. Правда, следом идет такой стих: “И я стою, главу печально брея”. Кстати, у него много всяких колюще-режущих орудий: нож, шашка, сабля или бритва, особенно бритва. Есть и такая игла: “До небес игла стояла. В небеса я не полез: По игле уже слезала Весело вода с небес”. Это напоминает метафорику Ю.Кузнецова, идущую из фольклора. В один из сонетов попал безусловный отзвук Рубцова: “Горит в ночи печальный огонек”. Упомянут “писатель Гоголь”, есть намек на Байрона ( “И я хочу прожить жизнь так, Чтобы в 38 лет Погибнуть за свободу Чужого народа”), окликнут Мандельштам (“Нерусский нам ответил: “Ос”), Камоэнс и Петрарка вошли в соображенья о сонете прямиком от Пушкина, без которого тоже не обошлось (“Моцарт и Сальери”), Некрасов не назван, но воспроизведен (“На колокольне колокол…”). Вот вам и Сашка-дурак. Он задирает Бога, говорит о “немощи господней”, о “Боге усталом”; о нательном кресте — так: “золотой мужик распятый”. Да, за мировое неблагополучие кто-то должен отвечать. Тем не менее, в итоге: “Волосы покидают меня. / Зубы оставляют меня. / Силы оставляют меня. / Только ты, господи, / Остаешься со мной”.
При всем при том от книги веет полнокровным здоровьем человека, явно не душевнобольного. Это мальчик, попавший на войну. Я бы сказал, сын полка, но полк разбит. Он ходит по лесу в поисках своих. Большеглазое сиротство с удивительным зрением.
Илья Фаликов
Александр Пылькин . . . Смотря на женщин интересных, На заграничные авто, На небольших детей прелестных, На дядьку в клетчатом пальто, Который солнцу улыбнулся, Я шел проспектом, но споткнулся Об гвоздь, который дураки В дорогу гладкую забили... Чрез миг я видел только башмаки, Что вверх куда-то уходили. . . . Часто в дверь мою стучат Ветви голые деревьев. Руки белые девчат, Что идут со смехом в поле, Часто в дверь мою стучат. В полном мраке коридора Я, прищурившись, стою. Скоро, скоро, очень скоро Постучатся в дверь мою. . . . Войду я в кухни тесную коробку. И, теша застарелый кретинизм, Нажму на таракана, как на кнопку, На миг включивши смерти механизм. . . . В клюку вцепившийся старик, Что белые глаза таращит, - Подумать страшно - каждый миг Меня, меня с собою тащит: Когда ему будет 50 лет - Мне будет 20. Когда ему будет 60 лет - Мне будет 30. Когда ему будет 70 лет - Мне уже будет 40! . . . Это где-то на Востоке По воде ходить - волше╒бство, А у нас под Рождество Сорванцы гурьбой веселой Ловко бегают по речке, И, скудным звездам ухмыляясь, Рыбаки сидят толпой. . . . Он долго шел в туннеле тесном, Пытаясь руку вдеть в рукав Нелепой маленькой шинели. И вот увидел свет в конце туннеля. . . . Упала мышка в молоко, А погрузилась в полный мрак. Я знаю точно: далеко За голыми полями, За темными лесами, Ушанку сняв, стоит дурак. . . . Ты в платье с белыми цветами Под голубыми небесами Стояла в поле одиноко. Лукавое зажмурив око, Смеясь, на ягоду смотрела, Своими легкими перстами Ее касаясь в двух местах, Ее, стоящей в небесах! . . . Я был у мамы на могиле. Кресты синели величаво. Жуков согласное гуденье. Оград блистающая сталь. У мертвых есть святое право На вечное землевладенье, А у живых - на долгую печаль. . . . "Крылья, крылья, мои крылья. Неподатливые крылья", - Возле пропасти стоящий Скажет на плече сидящей, Улыбнется и шагнет.