Евгений Сливкин
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2001
Евгений Сливкин
МЫ ПЛЫЛИ ВПОТЬМАХ ПО ТЕЧЕНЬЮ
ОТКРЫТКА С ВИДОМ
Когда по пищеводу к животу
рванул, как наждаком надраив гланды,
ирландский виски в Гамбургском порту,
и выпали в осадок Нидерланды,
я выудил из бокового ту
открытку, на которой темноту
рождественские множили гирлянды.Обратный адрес выбыл по складам,
но память о тебе подобна зуду…
В корытах недобитую посуду
льда полоскал простудный Амстердам.
Прибился я к беспочвенному люду,
не здесь когда-то пившему «Агдам».
Иных уж нет, а те — по городам.
В том городе, где мгла на якорях
стояла, опрокидывая в грахт*
свет фонарей унылый и лиловый,
мне жизнь моя напоминала крах
какой-нибудь компании торговой:
партнеры в память приняли по новой,
а вкладчики остались в дураках.По городам искал я должника,
как будто было, что подать к оплате,
а встретил кредитора-двойника,
чей голос после пятого гудка
ответил мне из трубки в автомате.
Был разговор во взвывах кабака
скучней, чем непорочное зачатье
(безрезультатней уж наверняка).Всем тем, что плохо названо — судьбой,
я сам себя обмерил и обвесил.
По свету затаскал любовный вексель,
в простом конверте выданный тобой.
Я приминал плешивой головой
чехлы бессчетных самолетных кресел,
и про меня нигде не скажут — свой.Артериям пиратским подошли б,
когда забыть искусственный изгиб,
названья типа Стикса и Коцита,
и если здесь вылавливают рыб —
их чешуя старателем промыта.
И ни к чему в сих палестинах всхлип
старухи у разбитого корыта.В сосудах мозга булькает — банкрот!
И здесь темно, и там темно… но там бы
без лишних слов открыли банку шпрот —
принять в купе, побеломорить — в тамбур.
Не помню, может, все наоборот…
Одно лишь не беда, что это — Гамбург,
где, прежде чем пришить, посмотрят: тот?Покачивались сонмы окон, кратны
числу официантов и портье,
и девочки, как контурные карты
доступных стран, шуршали в темноте.
Дурманящие печень ароматы,
запахнуты в восточные халаты,
у ночи закипали на плите.Клюет стрелой подъемный минарет,
с причалов — тюркиш вперемешку с руссиш.
Открытки с видом не было и нет.
И знаешь, если слышишь, в сорок лет
душа — обременительная роскошь,
хотя чего, порой, в себе не носишь,
когда сидишь один без сигарет!
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯТы учишь проклятый романский
язык при настольной луне,
и час без пяти комендантский
железом скребет по стене.Над крышею холод планиды,
окно — в ленинградскую тьму:
есть вид на Фонтанку — и виды
на будущее ни к чему.Ты помнишь, как в этой вот яви,
ко мне прижимаясь плечом,
жила в коммунальной державе,
где ветер пропах кумачом?Холщовые лица хозяев
и лозунгов белый букварь.
В недвижные рельсы трамваев,
как в реку смотрелся фонарь.Товарищи по неуменью
держать кормовое весло,
мы плыли впотьмах по теченью…
И вот ведь куда занесло!
СТРАУСИНАЯ ФЕРМА НА СРЕДНЕМ ЗАПАДЕКак забытые на посту,
где дает кругаля хайвей,
меряют страусы пустоту
между кустарниками своей
прусской поступью: прям носок,
клювы торчат, что твоя тоска.
И головы не зарыть в песок —
нет в кукурузной стерне песка.
КУКУРУЗИАДАКукуруза пошла понемногу
в рост под замершей линией связи.
Но никто не объявит тревогу
на оставленной авиабазе,
не угодной военному богу.На посадку заходит голубо-
фюзеляжный из аэроклуба, —
тишину разогнав лопастями, —
самолетишко, штатский сугубо, —
поделиться спешит новостями.Но хранят по нечетным и четным
ко всему безучастные позы
позабытые здесь бомбовозы,
припадая к земле без угрозы
от нее оторваться на взлетном.Поднимались пернатым порывом
и железным снижались парадом.
А теперь с «кукурузником» рядом…
Ни заправиться им над Заливом,
ни себя облегчить над Багдадом!Через люк в бомбовозное пузо
проникают подростки для ебли,
и под самым крылом кукуруза
воздвигает зеленые стебли
своего самородного груза.Отставные глашатаи гнева
охватили бы небо дугою,
но все выше и справа и слева
лезут всходы нешумного сева.
И заказано сеять другое!
ГОРЕЦКогда Аллах сочтет народы
по обе стороны хребта,
и склонам приданные взводы,
ярясь в условиях погоды,
проверят в селах паспорта,Он скажет: — Я един, но не с кем
в горах при Тереке-реке
мне слово молвить на чеченском,
смычногортанном языке.Он скажет на табасаранском
и на даргинском повторит,
но не откликнется под Брянском
на волке скачущий джигит.И вновь Аллах сочтет народы
по обе стороны хребта,
и тут оглушит огороды
последний выстрел из винта.И над разбомбленным подвалом,
в черкеску старую одет,
поднимется, как в небывалом
спектакле, двухсотлетний дед.И сам себя обезоружив,
он встанет на краю села,
его фамилия — Бестужев
однажды в юности была.Он шел со знаменем на плаху
но проложил иной маршрут —
и перекинулся к Аллаху
из глубины сибирских руд.
И с той поры носил папаху.И будет речь его опасной —
с подъемом вверх и спуском вниз,
к тому же своенравной гласной
смущен чеченский вокализм.Са-а — источник низких выгод,
а са — во внутрь себя смотреть,
ве-ели открывает выход,
а вели означает смерть.А всадник съехал с пьедестала,
и беглеца, презрев покой
и волю, статуя достала
в крови окисленной рукой.Но змей коню под брюхо узкий
язык вонзает…
Этот бред
начнет нести уже по-русски
контуженный чеченский дед.
И не опустится степенно,
а, видя набежавший взвод,
на стариковские колена
пред близким небом упадет,прошамкав: — Господи Аллаше
Единый в вечных небесах!,
когда Ты взвесишь их и наши
грехи на искренних весах,
мои — сравняют обе чаши!
СПУТНИКИ ОДИССЕЯКак будто пробку вытащили в ванне,
вода ушла, причмокнув на прощанье
призывными губами, и над нами
подтянут вымпел мокрыми штанами.
Но мы такого нахлебались вдоволь,
что наши не обрадуются вдовы!
Нам Одиссей заделал уши воском,
чтоб изнутри, когда корабль под креном,
не хлынуло и не текло по доскам…
В портах — другое пели мы сиренам.