Вступительное слово Татьяны Миловой
Татьяна Милова
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2000
ПАЛОМНИЧЕСТВО В ИЕРУСАЛИМ
Говорить о феномене русской музы в изгнании сложно — хотя бы потому, что поэзия по определению в изгнании; сейчас это стало очевидным для всех пишущих, включая оседлых. Еще десять лет назад, покидая ту Россию, где поэт был больше, чем
поэт, эмигранты получали горькую фору в осознании этой истины. Пейзажи в соответствующих языковых пустынях не слишком различались, предполагая сходные стратегии поэтического выживания (ностальгия, эпатаж, эстрадная публицистика, более или менее успешные попытки литературной ассимиляции etc.), а главное, ненавязчиво напоминая — по другой знаменитой отечественной формуле, — что поэтом можешь ты не быть, а вот гражданином стать желательно, и как можно скорее. Речь не об исключительных случаях — о тенденциях.Израиль на этом фоне являл собой странную картину, где новоприбывшему предстояло довести упомянутое раздвоение едва ли не до шизофрении — предполагалось, что человек возвращается на — историческую — родину, где априори оказывался гражданином; родная речь автоматически переставала быть таковой и становилась рудиментом, подлежащим скорейшему усыханию. Для тех немногих, кто пытался приобщиться к истории своего народа, не утратив личной истории, это могло стать тупиком — или прорывом: если удавалось осознать себя не изгнанником и не пришельцем,
а паломником, ищущим для языка иное духовное пространство.“Возникающая и возникшая новая-другая русская литература не претендовала на единство стиля, задач, идей, не пыталась и не желала быть группой. Объединяло нас А и Б._А — <…> разрыв с так называемой Метрополией. Б — открытие своего и только своего внутреннего почерка…”, — так характеризует результаты этого прорыва в обзорной статье “Выбор яблони” (“Двоеточие”, №3) А.Шонберг — и, пожалуй, лукавит по всей азбуке. “Новая-другая” литература порывала не более чем с выхолощенной и мумифицированной традицией XIX века, которая в советское время имела несчастье быть утвержденной в качестве державного стиля, — и в этом противо-стоянии обращалась то к экспериментам начала XX века, то к изрядно забытой поэтике XVIII-го; словом, происходили те же — и зачастую на тех же путях — попытки восстановить связь с насильственно прерванными традициями, что и здесь.
Что же до внутреннего почерка, то у большинства новоприехавших он уже был выработан, — причем именно это обстоятельство и заставило многих расстаться с Советами, что называется, “по стилистическим соображениям”. А характерной особенностью последней волны репатриантов, поздних восьмидесятых, было еще и литературное диссидентство: многие из них уже состоялись в России как профессионалы — разумеется, в тех формах, которые были возможны: свой круг читателей и слушателей, самиздатовские журналы — и редкие публикации своего или переведенного. Они с полным правом могли бы приложить к себе сетования Набокова о необходимости жертвовать не только родным, но и личным, выработанным, языком — с той оговоркой, что замене подлежал не язык, а культура, которую он репрезентирует. Между действительностью и текстом, пытающимся ее описать, не существовало той страховочной понятийной сетки, которая обычно задается литературной традицией. Но с возникновением нормального литературного процесса — периодические издания, конкуренция между ними, теоретизирования по поводу опубликованного — такая сетка необходимо начала вырабатываться.
У Александра Бараша, Гали-Даны Зингер, Михаила Короля “единство задач и идей” не столько декларировалось, сколько реализовалось в совместных художественных проектах: журналах (“И.О.”, “Двоеточие”), альманахах (“Иерусалимский поэтический альманах”, “Оно”), выступлениях, отступлениях… Некоторые эссе в этих изданиях вполне можно прочесть как манифесты, в той или иной степени травестийные; но это разноголосье немедленно становится гармоничным, если увидеть за ними сотворение новой мифологии —
запоздалой колыбели для новой литературы.Один из китов этой мифологии — стяжание пространства, географического и культурного. Существование русской израильской литературы требует для себя онтологического оправдания: русский язык нуждается в статусе средиземноморского. Предполагалось, что объединенными усилиями русской литературной диаспоры Италии, Греции, Туниса etc. возникнет мультипликация новоприобретенных культур — некий интернационал, без провозглашения которого не обходилась, кажется, еще ни одна утопия. Этот виртуальный Левант оказывается, в сущности, попыткой защититься от ностальгии — и неминуемо подпитывается ею же, разностью потенциалов между гением места и духовным опытом личности. Мультипликации не получается, но — в случае Израиля — получился симбиоз. Во внешних слоях этой литературы происходит традиционное взаимопроникновение и взаимообогащение языков на вербальном, фонетическом, грамматическом уровне; переводятся тексты с английского и иврита (у Гали-Даны Зингер в 1998 году вышла книга переводов израильской поэзии — правда, в Москве…) и на иврит — в глубине же идет едва ли не генетическая перестройка духовной структуры, которая могла бы сохранить за русским языком право представлять этот новый для него мир. Один из поздних циклов Зингер, “Осажденный Ярусалим”, — характерный пример такой реконструированной родины, со стольным городом “Я”, в котором сошлись Петербург и Ленинград, Иерусалим и его небесный образец. Сближения русского, идиша, иврита, немецкая акцентуация, испанская пунктуация — вот язык, на котором переговариваются личная память и память рода.
Русская литература оказывается излишней в этой лаборатории языка, как всякий уже состоявшийся эксперимент. Необходимость отстраниться, изолировать свое “классическое” наследие — подростковый комплекс любого направления, претендующего на новизну. И если здесь русской литературе по этому поводу неоднократно организовывали торжественные похороны, там эта могила оказалась в зоне археологических раскопок. Отсюда и диапазон отношения к ней — от “концептуального” до нарочитой архаизации языка, наиболее полно осуществившейся в поэзии Михаила Короля — с ее квазисиллабикой, дидактичностью и тяготением к жанру бестиария. Там, где “земля, словно солью, пропитана черепками” (А.Бараш), в напластованиях стольких культур, русская может обрести право голоса, лишь осознав себя таким же археологическим осколком, таким же музейным экспонатом. Так возникает “Остракон” — черепок, он же бюллетень об изгнании неугодных — название сетевого альманаха Бараша и еще одна ключевая мифологема этой поэтики, пытающейся сгустить и спрессовать все тысячелетия средиземноморского воздуха в вечно длящееся настоящее.
У этой традиции сейчас едва ли найдутся прямые продолжатели. Тот Израиль, в котором начинают сочинять по-русски двадцатилетние, уже не terra incognita, которая требовала освоения; этот мир для них достаточно тривиален не только по случаю раннего к нему приобщения, но и в силу состоявшегося симбиоза двух культур, проделанного предшественниками. Поколение next начинает с чистого листа; точнее говоря — с чистого дисплея. Эта поэзия чаще всего адресуется к интернационалу Интернета, когда уже не столь важно, из какого языка она произрастает: русского, английского или ассемблера (ср. “Пятьдесят килобайтов стихов” Ю.Могилевер, талантливой поэтессы, — название весьма характерно). Но в “метрополии” русской литературы эти голоса уже прозвучали; породит ли поэтика этой группы новое направление или останется памятником самой себе, покажет будущее.
Татьяна Милова