Олег Дозморов
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1999
Олег Дозморов
А. С. Где рисование и музыка
судостроению — как сестры,
идут два дружных карапузика
в дом пионеров, прежде пестрый
дворец какого-то приказчика,
под старость ставшего магнатом,
теперь детей ткачих и смазчиков
манящий сказочным магнитом.
Еще направо, через улочку
из окон виден домик “царский”,
в котором император пулечку
имел от власти пролетарской,
а мы, оболтусы и мальчики,
клеим какие-то кораблики,
читаем светлые журнальчики,
где с крейсерами дирижаблики —
такие точные, подробные,
такие тонкие, стальные!
А времена такие добрые,
а мы такие молодые —
и решкой рубль не обернулся бы,
и Ленин во дворе, как зяблик…
Ну что же ты? А я вернулся бы
туда доклеивать кораблик.
Серебряный век
Антон Павлович женится на актерке,
Блок — на Офелии, с розами и в шелках.
А это кто выглядывает из-за шторки?
А это к г. Кузмину гости, ах!
Слог найду, опишу прогулку,
устрицы, шампанское, экипаж,
шабли во льду, поджаренную булку,
лучшей книги небольшой тираж.
Ничего нами не позабыто,
ни “Картинки”, ни “Шабли во льду”, нет,
мы верны правилам веселого быта:
сладкие песенки, кофе, плед,
визиты вдвоем — на улице грязно,
вы не любите Вены? Что вы, зачем война?
Так любовно, так пленительно-буржуазно.
Гумилев в Африке, Ахматова влюблена.. . . На вокзале, где Анненский умер,
где играет военный оркестр,
негде нищему спрятаться в сумер
ках, внесенному в этот реестр
потерпевших от славы негромкой, —
на лету, налегке, чуть живой,
ведь и спрятаться можно с котомкой
только так — между тьмою и тьмой.
Акмеист на советском вокзале,
потерпевший от славы, никто, —
там, в “Бродячей собаке” б сказали,
интересно, поверил бы в то:
в паровозный вокзал этот тесный,
в суету, где сливаются в вой
страшной музыки холод небесный
и музыки концерт полковой?. . . Михайловское. Брег.
Кричит ночная птица.
Жизнь перешла на бег.
Ему давно не спится.
Какая ночь, беда!
Свисти, свисти, фрамуга:
что тишина, когда
ни женщины, ни друга.. . . Я не думал, что будет так,
мне казалось, что будет хуже.
Блок выходит в кромешный мрак,
Мандельштам никому не нужен.
По программе одно кино
и какой-то футбол на ужин.
Блок старательно пьет вино,
Мандельштам никому не нужен.
Можно даже “Каренину”, но
лучше уж домусолить Пруста.
Блок старательно пьет вино,
Мандельштаму смешно и грустно.
Ни жены, ни подруги нет,
за окошком смердит погода —
и нисходит небесный свет:
одиночество и свобода.
Перголези
Жалобно-узкая,
ночью до трех,
жалкая музыка,
соло для трех.
Голос тихонечко,
тихий, ничей,
скрипочка, скрипочка,
виолончель.
Что же я, что же я
плачу, молчу?
Радуюсь, может быть?
Жить не хочу?
Что-то прощается.
Ти-та-та-та.
Соло кончается?
Жизнь прожита?. . . Эта мрачная веселость,
гроб, похожий на рояль, —
хорошо гуляет волость,
проводив кого-то вдаль.
Хорошо, без всяких нот, но
отразившись ото стен,
жарко, спешно, страшно, потно,
жутко трудится Шопен.
Неужели точно так же —
я, пожалуй, поскорей —
мы с тобой уснем однажды
средь вот этих тополей?
Если б знали те, кто живы,
сколько там еще слышны
этой музыки надрывы
до начала тишины…