Вступительное слово и публикация Бориса Фрезинского
ЗАПРЕТНЫЙ ЭРЕНБУРГ
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 1999
ЗАПРЕТНЫЙ ЭРЕНБУРГ
Официальные литературные эпиграмматисты позднесталинской эпохи старались вовсю и от души, но все-таки не зарывались — власть, случалось, обходилась круто и с холуями. Сергей Васильев мог без опаски публично назвать поэзию Пастернака «бессмыслицей», но, пуская шпильки в адрес Ильи Эренбурга, вынужден был выражаться не в пример аккуратнее (сам-то Эренбург в те годы ждал ареста каждую ночь, но литшпана в открытую нападать на сталинского лауреата, депутата и борца за мир во всем мире опасалась):
У Вас так явственны, так велики заслуги
И так, по существу, малы грехи,
Что мы прощаем все Вам, даже на досуге
Написанные Вами же стихи.Формальная вежливость («Вы» с большой буквы), комплиментарная упаковка (эпиграмма написана от имени советских читателей) и пренебрежительность выпада лишь усиливали удар: в литературных кругах знали, что из всего им написанного Эренбург более всего дорожил стихами.
Борис Слуцкий в предисловии к первой посмертной книжечке стихов Эренбурга писал: «Для большинства читателей Эренбург романист, публицист (особенно военный), очеркист, автор статей об искусстве. Однако он ощущал себя прежде всего поэтом, поэтом лирическим, поэтом гражданским… В самые значительные периоды своей жизни он писал стихи… Поэзия была ежедневным чтением Эренбурга, его главной духовной пищей. Я видел, как загорались глаза Эренбурга, когда он читал или слушал стихи…» Последние 15 лет жизни Эренбурга Слуцкий был его близким другом, они виделись часто и подолгу,
так что свидетельству можно верить…
Вопреки снисходительному прощению забытого ныне Васильева, поэзия Ильи Эренбурга в ее лучших образцах жива — то, что он пережил, прочувствовал, понял и выразил в стихах, не заменят строки других поэтов, даже гениев…
Первой книжкой Эренбурга был сборник «Стихи», изданный девятнадцатилетним автором в Париже в 1910 году тиражом, кажется, в 100 экземпляров. Живя в Париже, Эренбург в Москве числился под следствием (обвинение в подпольной революционной деятельности). Сборник «Стихи» поступил, по счастью, не в московский, а в киевский цензурный комитет, и был дозволен к распространению в России. Вплоть до войны 1914 года парижскому политэмигранту удавалось ежегодно выпускать книжицу стихов. Книги эти вызывали неизменный отклик в России; о них писали Брюсов, Гумилев, Волошин, Мандельштам, Ходасевич…
Всякая периодизация условна, но четыре периода в поэтическом творчестве Ильи Эренбурга выделяются естественно: ученический (1909-1913); период свободного стиха (1914-1920); «классический» (1921-1923) и, наконец, период, начавшийся в 1939 году, — назовем его поздним. Заметим также, что трижды в жизни Эренбург подолгу не писал стихов — в 1924-1938 годы, когда он полностью сосредоточился на прозе и публицистике; затем в1949-1956 годах и, наконец, в 1959-1964 годах — в пору работы над мемуарами, занимавшими его целиком.
Второй период молчания приходится на две, политически существенно различные, эпохи — на «черное, лихое время» поздней сталинщины и первые годы оттепели. В положении Эренбурга, официального советского публициста, 1949-
52 годы можно было пережить только «сжав зубы» — настоящие стихи в таком состоянии не пишутся. А начальная пора оттепели, пора «размораживания», пора работы над повестью, давшей признанное всем миром название той эпохи, закончилась контрастным душем 1956 года — ХХ съезд, а затем подавление венгерского восстания и резкий идеологический откат. Вот этот-то откат и вызвал всплеск поэзии Эренбурга — стихи 1957-58 годов (ни в прозе, ни даже в эзоповской эссеистике
Эренбург не мог выразить всего переживаемого). «Поздние стихи Эренбурга внушали доверие к нему, — свидетельствует Александр Кушнер. — В этом интимном жанре Эренбург был прост, суров и правдив. На фоне сентиментально-народной, официально-патриотической или легкомысленно-передовой, громкоголосой поэзии тех лет эти стихи, отказавшиеся от пышных словесных нарядов, шероховатые, вне каких-либо забот о поэтическом «мастерстве», привлекали подлинностью горечи и страданием, неутешительностью итогов большой и противоречивой человеческой жизни».
Публикуемая подборка прежде не печатавшихся стихов Эренбурга (полностью они будут опубликованы в готовящемся томе «Библиотеки поэта») представляет все периоды его поэтического творчества.
Стихотворение 1911 года автор прислал из Парижа в Москву для публикации, но его не напечатали. Двадцатилетний поэт пользовался только классической строфикой и был еще вполне наивен. Цикл стихотворений «В Брюгге» написан в 1913 году (первое стихотворение один раз напечатали — в парижском русском журнале «Гелиос», где Эренбург ведал поэтическим отделом; остальные не публиковались — они сохранились переписанными в том же 1913-м сестрой поэта Изабеллой Григорьевной). Впервые о Брюгге Эренбург написал в 1910-м. Он был тогда счастлив — влюблен и любим, и «мертвый» город-музей Брюгге, куда они вместе с Е.О.Шмидт приехали летом, его очаровал. А в 1913 году Екатерина Оттовна его оставила, и воспоминания о Брюгге не радовали сердце — след этой боли ощущается в стихах.
Стихотворения 1915 года отражают глобальный духовный кризис, поразивший человечество в пору первой мировой войны (индустрию войны Эренбург видел своими глазами — корреспондент русских газет на франко-германском фронте, он постоянно выезжал в районы боевых действий). Эти стихотворения предназначались для книги «Стихи о канунах», которую в 1916-м выпустило московское издательство «Зерна», созданное на средства М.О. и М.С.Цетлиных специально для печатания стихов их парижских друзей (были изданы сборники Волошина, Эренбурга и самого Цетлина — поэта Амари). Книгу изуродовала цензура: одни стихи выкинули из сборника, а те, что остались, пестрят рядами отточий. Беловая рукопись книги уцелела, и теперь в готовящемся «Библиотекой поэта» издании Эренбурга «Стихи о канунах» впервые будут напечатаны в строгом соответствии с авторским замыслом. Проницательнее всех оценил эти стихи Максимилиан Волошин, хорошо знавший и понимавший их автора (его статья посвящена трем книжкам Эренбурга — «Стихам о канунах», поэме «Повесть о некой Наденьке…» и переводам из Вийона): «Исступленные и мучительные книги, местами темные до полной непонятности, местами судорожно-искаженные болью и жалостью, местами подымающиеся до пророческих прозрений и глубоко человеческой простоты… Книги большой веры и большого кощунства… В них меньше, чем надо, литературы, в них больше исповеди, чем возможно принять от поэта… Проникнутый христианскими символами и образом, он в каждой строке остается исполненным глубокого иудейского неукротимого духа. Богоборчество — один из основных родников
его поэзии…»
Стихотворение «И дверцы скрежет…» автор включил в сборник «Не переводя дыхания», который готовился к печати в Питере в 1924 году. К тому времени русская издательская деятельность в Берлине, где тогда жил Эренбург и где в 1921-23 годах вышло 13 его книг, включая 4 стихотворных, практически сошла на нет. Договорившись с Ленгизом об издании своего нового романа «Рвач», Эренбург поставил предварительным условием (роман сулил издательству немалую прибыль) выпуск сборника сорока стихотворений (2
0 уже печатавшихся в его берлинской книжке «Звериное тепло» и 20 — новых, написанных — это признавал и сам автор — под влиянием любимого им Пастернака). Издательство охотно согласилось; однако, когда дошло до дела, цензура запретила «Рвача» к изданию на всей территории СССР, так что и о выпуске поэтического сборника речи уже не вели. Рукопись его в издательстве потеряли, а второго экземпляра автор не сохранил. В итоге из 20 стихотворений 1923 года при жизни Эренбурга было напечатано всего два, еще два напечатали в 1977-м, разыскав их в архиве Эренбурга, а в 1984-м я нашел еще 4 стихотворения в Питере среди писем и бумаг друга Эренбурга поэтессы Елизаветы Полонской и напечатал их в альманахе «Поэзия». И вот теперь, разбирая то, что осталось от личного архива писателя, я нашел машинопись еще одного, девятого, стихотворения — оно и представляет здесь третий период поэтического творчества Эренбурга.
Неопубликованные стихотворения 1939-41 годов обнаружены в авторской машинописи сборника «Парижская исповедь», составленного Эренбургом в Москве осенью 1940 года. Он только что вернулся из оккупированного немцами Парижа в Москву. Пакт Сталина с Гитлером неукоснительно соблюдался в СССР, политическая цензура перестроилась мгновенно, и антифашистские стихи и проза Эренбурга бросали вконец дезориентированных редакторов в дрожь. Небольшой сборник «Парижская исповедь» (26 стихотворений), возможно, предназначался не издательству, а, как большой цикл стихов, — журналу, но и там его не напечатали. Вскоре, правда, ситуация изменилась, и многие стихи (в других составах) разошлись по журнальным публикациям и вошли в книгу «Верность», изданную в Москве в
1941 году. Публикуемому здесь испанскому стихотворению увидеть свет тогда помешало имя легендарного крестьянского генерала Кампесино (Валентино Гонсалеса, 1904-1979), который в 1939-м после поражения Испанской республики приехал в СССР, где и был арестован. Судьба Кампесино уникальна — ему удалось организовать побег из советского концлагеря, бежать за границу и там написать и издать книгу воспоминаний о пережитом. Эренбург об аресте Кампесино не знал, зато это знала цензура…
Стихотворение «Где камня слава…» также не пропустила цензура. Думаю, что его запретили из-за последней строчки: «Прости, Европа, родной Израиль». Понятно, что в 1940 году слово «Израиль» не имело нынешнего значения (до создания еврейского государства оставалось еще восемь лет). В пору советско-германского раздела Европы эта формула пугала неясностью вышедшей из употребления лексики, опасностью потенциального намека (цензура не спрашивала авторов, что они имеют в виду, — она сама должна была это устанавливать).
Все тринадцать стихотворений Ильи Эренбурга 1911-1941 годов публикуются впервые по авторским рукописям и машинописям.
Борис Фрезинский
Илья Эренбург
ТРИНАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ
(1911 — 1941). . . Чтоб истинно звучала лира,
Ты должен молчаливым быть,
Навеки отойти от мира,
Его покинуть и забыть.
И Марс, и Эрос, и Венера,
Поверь, они не стоят все
Стиха ослепшего Гомера
В его незыблемой красе.
Как математик логарифмы,
Как жрец законы волшебства,
Взлюби ненайденные рифмы
И необычные слова.
Ты мир обширный и могучий
С его вседневной суетой
Отдай за таинство созвучий,
Впервые познанных тобой.
Ты не проси меча у Музы,
Не уводи ее во храм
И помни: всяческие узы
Противны истинным певцам.
Пред Музой будь ты ежечасно,
Как ожидающий жених.
Из уст ее прими бесстрастно
Доселе не звучащий стих.
1911
В БРЮГГЕ
1.
В этих темных узеньких каналах
С крупными кругами на воде,
В одиноких и пустынных залах,
Где так тихо-тихо, как нигде,
В зелени, измученной и блеклой,
На пустых дворах монастырей,
В том, как вечером слезятся стекла
Кованых чугунных фонарей,
Скрыто то, о чем средь жизни прочей
Удается иногда забыть,
Что приходит средь бессонной ночи
Темными догадками томить.
2.
Ночью в Брюгге тихо, как в пустом музее,
Редкие шаги звучат еще сильнее,
И тогда святые в каждой черной книге,
Черепичные закопченные крыши
И каналы с запахом воды и гнили,
С черными листами задремавших лилий,
Отраженья тусклых фонарей в канале
И мои надежды, и мои печали,
И любовь, которая, вонзивши жало,
Как оса приникла и потом упала.
Все мне кажется тогда музеем чинным,
Одиноким, важным и таким старинным,
Где под стеклами лежат камеи и эмали,
И мои надежды, и мои печали,
И любовь, которая, вонзивши жало,
Как оса приникла и упала.
3.
Мельниц скорбные заломленные руки
И каналы, уплывающие вдаль,
И во всем ни радости, ни муки,
А какая-то неясная печаль.
Дождик набежал и брызжет теплый, летний,
По каналу частые круги пошли,
И еще туманней, и еще бесцветней
Измельченные квадратики земли.
У старушки в белом головном уборе
Неподвижный и почти стеклянный взгляд,
Если в нем когда-то отражалось горе,
То оно забылось много лет назад.
В сердце места нет ни злу, ни укоризне,
И легко былые годы вспоминать,
Если к горечи, к тревоге, даже к жизни
Начинаешь понемногу привыкать.
1913
. . . Когда замолкает грохот орудий,
Жалобы близких, слова о победе,
Вижу я в опечаленном небе
Ангелов сечу.
Оттого мне так горек и труден
Каждый пережитый вечер.
Зачем мы все не помирились,
Когда Он взошел на низенький холм?
Это не плеск охраняющих крылий —
Дальних мечей перезвон.
Вечернее небо,
По тебе протянулись межи.
Тусклое, бледное,
Небо ли ты?
А когда поверженный скажет:
«Что же, ныне ты властен над всеми!»
Как нам, слабым, выдержать тяжесть
Его уныния, его презрения?
Январь 1915
. . . В кафе пустынном плакал газ.
На воле плакал сумеречный час.
О, как томителен и едок
Двух родников единый свет,
Когда слова о горе и победах
Встают из вороха газет.
В углу один забытый старец
Не видел выверенных строк —
Он этой поднебесной гари
И смеха выдержать не мог.
Дитя, дитя забыли в пепле,
В огнем добытой стороне.
Никто не закричал: Спасите!..
И старец встал, высок и светел,
Сказал: «Тебя узрел, Учитель,
Узрел в печали и в огне!
Рази дракона в райском лике,
И снег падет на мой огонь!..»
Но отвечал ему Учитель:
«Огня не тронь!»
Февраль 1915
. . . Я в тени своей ногами путался.
Кошка шла за мной
И мяукала.
Не ластись, не пой, не ной!
Моя ненаглядная —
Видит Бог —
Приправляет мышьим ядом
Свадебный пирог.
У нее хорошенькие ящички,
В каждом ящике по колечку,
А в последнем мышка плачется,
Плачется, мечется.
Попляши ты с ней немного,
Ласковая, поиграй!
А меня пусти моей дорогой
В рай…
Июнь 1915
. . . На даче было темно и сыро.
Ветер разнимал тяжелые холсты.
И меня татуировала
Ты.
Сначала ты поставила сердце,
Средь снежных цветов,
Двух голубок, верную серну,
Как в альманахе тридцатых годов.
О, душа, вы отменно изящны,
Милая,
Я вас в темной чаще
Изнасилую.
Лучше меня слушаться,
Душа, душка, душенька, душечка!
Потом ты нарисовала корабль.
Я взял с полки Бедекер.
Хорошо! Я корабль
И буду охотиться за ручными медведями.
Отели Карльтон, Мирабо и Виктория.
Суша так суша, море так море!
А на левой груди, на том месте,
Что недавно целовала,
Ты поставила маленький крестик
И засмеялась.
Господи, Ты нас оставил на даче
Спросонья
Зевать и покачиваться
На темном балконе.
Чтоб оба
На воле
Эту плоть огромную сдобную
Холили б.
Трудники Божии —
Дела их да множатся.
Май 1915
. . . Чай пила с постным сахаром,
Умилялась и потела.
Страшила смертными делами
Свое веское тело.
«Ручки вы мои, ножки,
Слушайте, послушайте,
Как сороконожки
Будут кушать вас.
Черт уставит ночью
Острыми гвоздями мягкую кровать.
Будет каждый встречный ангелочек
Вас щипать!»
И хлестала, кувыркалась, уступала,
Разметавшись донага,
Светлым маслом умащала
Темного врага.
Но Господь услышал в день Субботний
Твари ярость и испуг.
Он призвал ее. От слабой плоти
Изошел какой-то теплый дух.
Июнь 1915
. . . И дверцы скрежет: выпасть, вынуть.
И молит сердце: где рука?
И все растут, растут аршины
От ваших губ и до платка.
Взмахнет еще и отобьется.
Зачем так мало целовал?
На ночь, на дождь, на рощи отсвет
Метнет железный катафалк.
Он ладаном обдышит липы,
Вздохнет на тысячной версте
И долго будет звезды сыпать
В невыносимой духоте.
Еще мостом задушит шепот,
Еще верстой махнет: молчи!
И врежется, и нем, и вкопан,
В вокзала дикие лучи.
И половой, хоть ночь и заспан,
Поймет, что значит без тебя,
Больной огарок ставя на стол
И занавеску теребя.
1923
. . . Ты увидишь, как победа
Соберется налегке,
И приедешь ты в Толедо
На простом грузовике.
Будут нежные осины,
Как по проводу кричать:
Бородатый Кампесино
К нам пожаловал опять!
Заржавелые винтовки
Откопают старики,
А веселые плутовки,
Те подымут кулаки.
Ты увидишь снова нивы,
Где колосья раздвигал,
Ты узнаешь те оливы,
Где товарищ умирал,
От воды ты будешь пьяным,
И кастильская вода,
Почему она близка нам
Не расскажет никогда.
1939
. . . Потеют сварщики, дымятся домны,
Все высчитано — поле и полет,
То век, как карлик с челюстью огромной
Огнем плюется и чугун жует.
А у ворот хозяйские заботы:
Тысячелетий, тот, что в поте, хлеб,
Над трубами пернатые пилоты,
И возле шлака яркий курослеп.
А женщина младенца грудью кормит,
Нема, приземиста и тяжела,
Не помышляя о высокой форме,
О торжестве расчета и числа.
Мне не предать заносчивого века,
Не позабыть, как в огненной ночи
Стихии отошли от человека,
И циркуль вывел новые лучи.
Но эта мать, и птицы в поднебесье,
И пригорода дикая трава —
Все удивительное равновесье
Простого и большого естества.
1940
. . . Где камня слава, тепло столетий?
Европа — табор. И плачут дети.
Земли обиды, гнездо кукушки.
Рассыпан бисер, а рядом пушки.
Идут старухи, идут ребята,
Идут на муки кортежи статуй,
Вздымая корни, идут деревья,
И видно ночью — горят кочевья.
А дом высокий, как снег, растаял.
Прости, Европа, родной Израиль!
1941
Публикация Б.Фрезинского