"А КРОВЬ ВО МНЕ ТЕЧЕТ
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 1999
«А КРОВЬ ВО МНЕ ТЕЧЕТ…» Многие стихотворения Марии Шкапской (1891-1952) записаны как бы прозой, текут сплошняком. У нынешних модернистов такое встречается чаще, чем в первой четверти века. Почему так записывала свои произведения Шкапская, достаточно очевидно: это — подражание священным текстам, прежде всего — стихам Писания.
Я сказал бы, что и вообще все произведения Шкапской неразрывно связаны с Библией. И с разными страницами, и со всей глыбой:
Склоняюсь к книге. Вечер низок.
Чуть пахнет старое клише.
И странно делается близок
Моей раздвоенной душе
И тот, кто счел свой каждый терний,
Поверив, что Господь воздаст,
И тот, кто в тихий час вечерний
Читал Экклезиаст.
Вышедшая из «достоевских» питерских трущоб, дочь отставного мелкого чиновника, она с 11 лет должна была зарабатывать на семью в семь человек, заботиться о душевнобольном отце и параличной матери. Прошла все круги лишений и страданий, на трудовые копейки выучилась, получила разностороннее образование в России и во Франции. Конечно, Мария Михайловна Шкапская (урожденная Андреевская) и Библию знала основательно. Но неумолимость библейского закона приняла не только разумом, но поистине — плотью и кровью.
Шкапская рано начала писать стихи и печататься. С самого начала ее стихи были хороши, что редко случается. Поэтика Шкапской не могла избежать влияния старших современников. То и дело улавливаются интонации Сологуба, Вячеслава Иванова, Кузмина, Белого, Блока, Гумилева, Ахматовой… Даже (например, в стихотворении «Баллада») Горького (я не хочу сказать
, что Горький был хорошим поэтом, но он определенно имел свою интонацию). Ощущается родство ее поэзии и со стихами Ильи Эренбурга, сверстника и приятеля Марии Михайловны (впрочем, Эренбург был более неряшлив в своих поэтических вольностях). Угадывается воздействие чтения Ницше и новой французской поэзии… Однако при всем том отчетлива и собственная твердая и неповторимая интонация. «На кресте распятая Мадонна», она пришла в поэзию с глубоко выношенной библейской и евангельской темой, со своей болью и музыкой.Изображая народную жизнь, Шкапская порою обращалась к церковнославянской речи, к народному просторечию, и, на мой взгляд, была намного подлинней, чем поздняя Цветаева в своих псевдорусских словесных упражнениях.
Имя Шкапской всегда было известно в тесном кругу поэтов и любителей поэзии, и упоминание этого имени и связанных с ним ассоциаций обычно вызывало не только восхищение стихами, но и некоторую иронию, мужскую усмешку… Считалось, что женщине все-таки неприлично доходить до такой степени откровенности. Шкапская писала об утрате девственности, о половой любви, деторождении, абортах, женских разочарованиях. Но, если говорить всерьез, то даже и пресловутое «Было тело мое без входа…» — весьма замечательное и одухотворенное стихотворение.
Подавим в себе низкую иронию: поэзия Шкапской потому и поэзия, что запечатлено в ней вечное и подлинное бытие. Оживает в словах истина женской судьбы. В конце концов это — самое великое, ветхозаветное. То, что, по мнению Василия Розанова (духовно близкого Марии Шкапской), гордо могла бы выкрикнуть мать, указывая на своего ребенка: «Вот мой пророческий глагол!»
В катастрофических событиях века Мария Шкапская избрала самую сильную позицию — матери, чье служение — «не отчизне, а жизни».
Но помню горестно и ясно —
Я мать, и наш закон — простой:
Мы к этой крови непричастны,
Как непричастны были к той.
Это — заключительное четверостишие из выдающегося стихотворения Шкапской, посвященного двум наследникам свергнутых монархов — Людовику Семнадцатому и «Алексею Второму». Стихи эти ужаснули автора «Заблудившегося трамвая», но вызвали сочувствие, трепет, высокое волнение творца «Двенадцати».
Шкапская прожила тяжелую жизнь, но не была репрессирована, ее просто все больше забывали. Стихи с годами она перестала писать, в 1925 году перешла на очерковую прозу (впрочем, превосходную). А.А.Тарковский рассказывал мне, что Мария Михайловна умерла, сидя в жюри съезда кинологов и приглашая группу белых собак на ринг. Может быть, в этой ситуации есть нечто трагикомическое, но сколько и в увлечении собаководством печали и одиночества!
Стихи Марии Шкапской не печатались в течение долгих десятилетий. Ее наследство ныне собрано. Усилиями М.Л.Гаспарова найдены многие неизданные произведения Марии Михайловны — прекрасные… Ничтожным тиражом в 150 экземпляров и с его предисловием не так давно был издан сборничек этих неустаревающих стихов. Еще один, совсем маленький, только что вышел в далеком Красноярске. Шкапская — одна из лучших поэтесс нашего великолепного Серебряного века. Нет сомнений, что несколько ее стихотворений никогда не умрут.
Михаил Синельников
Мария Шкапская Из книги "Час вечерний" (1913-1917) БИБЛИЯ Ее на набережной Сены В ларце старуха продает, И запах воска и вербены Хранит старинный переплет. Еще упорней и нетленней Листы заглавные хранят И даты нежные рождений И даты трудные утрат. Ее читали долго, часто, И чья-то легкая рука Две-три строки Экклезиаста Ногтем отметила слегка. Склоняюсь к книге. Вечер низок. Чуть пахнет старое клише. И странно делается близок Моей раздвоенной душе И тот, кто счел свой каждый терний, Поверив, что Господь воздаст, И тот, кто в тихий час вечерний Читал Экклезиаст. ПАНОПТИКУМ Я иду, а длинный ряд двоится, Заполняя освещенный зал. Мертвых лиц струится вереница В отраженьи золотых зеркал. Каждый день в своей точеной ванне Умирает раненый Марат, С каждым днем верней и постоянней Жанны д'Арк подъятый к небу взгляд. Как вчера, печальный и влюбленный Над Психеей вкрадчивый Амур. Я касаюсь с лаской затаенной Бледных рук у гипсовых фигур. В этой жизни - сам живой и тленный - Дух мой, зыбкий и кипучий вал, На камнях пучины многопенной Лишь на миги делает привал. Вот ему и сладостны, и милы Плотный камень, гибкий воск и медь, Все, что может взятый у могилы Легкий миг в себе запечатлеть. Оттого люблю я черных мумий Через вечность чистые черты И, в минуты тягостных раздумий, Восковые куклы и цветы. МУМИЯ Лежит пустая и простая, В своем раскрашенном гробу, И спит над ней немая стая Стеклянноглазых марабу. Упали жесткие, как плети, Нагие кисти черных рук. Вы прикоснетесь - вам ответит Сухих костей звенящий стук. Но тело, мертвенному жалу Отдав живую теплоту, Хранить ревниво не устало Застывших линий чистоту. Улыбка на лице овальном Тиха, прозрачна и чиста, Открыла мудро и печально Тысячелетние уста. У АНТИКВАРА Читаю Горация в лавке И стыну под легким пальто. И стынет со мной на прилавке На ширме пастушка Ватто. Да сбоку смеется кольчужно Изломанный старый доспех, И мне торопиться не нужно И с ними расстаться не спех. А выйду - над Сеной бесстрастной Ряды золотых огоньков, И будто от жизни сейчасной Отстала на много веков. И те, кого встречу, - чужие, И речь их странна и нова, И тех, кто ушли и отжили, Роднее и ближе слова. И завтра с Горацием в лавке Забудусь под легким пальто, И будет дрожать на прилавке На ширме пастушка Ватто.*** Как часто на Монпарнасе грежу я вдумчиво и привычно об Исаакии в темной рясе, о Библиотеке Публичной.
Возглашаю горькие тосты со своею тоской всегдашней за Неву с Литейного моста, за задумчивую водопроводную башню, и даже (тоска безмерна) за Предварилку, что на Шпалерной.
Из книги «Барабан строгого господина» (1922)
*** Ты стережешь зачатные часы, Лукавый Сеятель, недремлющий над нами, — и человечьими забвенными ночами вздымаешь над землей огромные весы.
Но помню, чуткая, и — вся в любовном стоне, в объятьях мужниных,
в руках его больших — гляжу украдкою в широкие ладони, где Ты приготовляешь их — к очередному плотскому посеву — детенышей беспомощных моих, — слепую дань страданию и гневу.
*** Не творчеств дни, а умирания. В них ничего печальней нет, Что неоконченными здания Останутся на много лет. Труд, созидающий строения, В пустых стропилах не течет, И силу жадную падения Не сковывает мерный счет. Вдоль белых стен в закатном пламени Маляр веселый не поет, И не несет суровый каменщик К вершинам каменный свой гнет. К лесам закрыты с улиц доступы, Качается пустая клеть, И стен оскаленные остовы Кирпичной плотью не одеть.Из книги «Кровь — руда» (1922)
*** Веселый Скотовод, следишь, смеясь, за нами, когда ослепшая влечется к плоти плоть, и спариваешь нас в хозяйственной заботе трудолюбивыми руками.
И страстными гонимые ветрами, как листья осенью, легки перед
Тобой, — свободно выбранной довольны мы судьбой, и это мы любовью называем.
*** Лежу и слушаю, а кровь во мне течет, вращаясь правильно, таинственно и мерно, и мне неведомый нечеловечий счет чему-то сводит медленно и верно.
Алчбой бескрайною напоена струя, ненасытимая в ее потоках хищность, через века сосудов новых ищет — и вот — одним сосудом — я.
*** Ведь были мы первые крепче и выше, И толще деревья и травы длинней. И волосы гуще у ночи пушистой, И руки упруже у кряжистых дней. И внове готовили звери и люди Для каждовесенней, для брачной поры, И чресла тугие, и крепкие груди, И красную кровь для любовной игры. Ее проливали и щедро и смело - Веселых зачатий живое вино, И в жилах оно и кипело и пело, И вечное дело родило оно. *** И ели впервые и первые пили, И первые пилы и первый топор С разбегу веселые вещи творили И весело крепкий встречали отпор. И весело мать для ребенка доила Впервые от дикой козы и овцы, И первенца в горном потоке обмыла, И первый огонь сторожили отцы. И были подобны веселому зверю. Как часто я вижу их, первых, во сне, И вижу костер в полутемной пещере, И возле костра оплывающий снег.*** Что знаю я о бабушке немецкой, что кажет свой старинный кринолин, свой облик выцветший и полудетский со старых карточек и блекнущих картин?
О русской бабушке — прелестной и греховной, чьи строчки узкие в душистых billet-doux, в записочках укорных и любовных, в шкатулке кованой я ныне не найду?
От первых дней и до травы могильной была их жизнь с краями налита, и был у каждой свой урок посильный и знавшие любовь уста.
О горькая и дивная отрава! — Быть одновременно и ими и собой, не спрашивать, не мудрствовать лукаво и выполнить урок посильный свой:
Познав любви несказанный Эдем,
Родить дитя, неведомо зачем.
Из книги «Ца-Ца-Ца» (1923) ЛИУ-ЛИН Лиу-лин, лиу-лин, чему тебя уподобить?
Ты не походишь ни на одну из других шелковых тканей.
Ты как непрерывный серебряный водопад в небесных горах при лунном сиянии.
Ткань твоя, как весенняя земля, покрытая белым туманом, или как цве-
ты, смешанные со снегом.
Лиу-лин, лиу-лин, кто сделал тебя и кто тебя наденет?
Соткала тебя бедная девушка из маленькой деревушки, а наденет тебя первая жена Императора.
Это по ее приказу в этом году на лиу-лин должны быть вытканы тре-
угольники улетающих журавлей цвета весенней воды.
Блестит ткань, блестит узор и все вместе, — как серебряные волны.
Вот стоит дворец первой жены Императора Цю-Ян.
Его полы будут мести шлейфы, стоящие тысячи лан.
Попадает на платье пудра, пачкают его белила и румяна и — раз надев его, выкинут вон.
А чтобы ткать лиу-лин — нужен шелк такой тонкий, что у девушек болят пальцы.
Тысячу раз скажет прялка свое «ца-ца-ца», а у девушки в руках не будет и одного метра.
Если бы первая жена Императора видела хоть одну девушку за работой, может быть она оценила бы больше свое новое платье из лиу-лин, которая подобна непрерывному серебряному водопаду в Небесных Горах в момент лунного сияния или цветам, смешанным со снегом.
Из книги «Земные ремесла» (1925) *** Наследующим имя легион, но нам их лёт невидим и неслышим, а
как им хочется — легчайшим и небывшим — облечься в плоть живую на-
ших жен.
И воздухом, что так тяжел и густ, дышать у нашего земного моря, и
всех плодов земных — и розовых и горьких — испробовать живой и теплый вкус.
Не загасив огня и травы не примяв, кладут на все таинственную мету, но мы их чувствуем в соблазнах майских ветров и в шелестах июньских трав.
Бесплотная невидимая стая — свиваясь облаком вокруг любовных
пар — колдуют легкие, умело вызывая и в теле трепеты и на ланитах жар.
А после сторожат в ночи зачатный час, чтобы войти и воплотиться
в нас.
*** Расчет случаен и неверен, — что обо мне мой предок знал, когда, почти подобен зверю, в неолитической пещере мою праматерь покрывал.
И я сама, что знаю дальше о том, кто снова в свой черед из недр моих, как семя в пашне, в тысячелетья прорастет?
*** Пускай живет дитя моей печали, Залог нечаянный отчаянных часов, Живое эхо мертвых голосов, Которые однажды прозвучали. Так черноморских волн прибой в начале Угрюмой осени плачевен и суров, Покорствует неистовству ветров, - Но держится челнок на тоненьком причале. Из неопубликованного сборника *** Не оставляй следов неполноценных И никаких незавершенных дел - Ни сына женщине, которой не хотел, Ни писем мартовских - лукавых и забвенных. Письмо умрет, но прах его бумажный Встревожит, может быть, живого не шутя, Не радостно и незаконно даже От скудных ласк рожденное дитя. *** В ковше Каверинскую Хазу Дочитывая на лету, Лететь в трамвае разноглазом На Николаевском мосту. И от пролета до пролета Прочитывая про налет - Забыть и Хазу, и налеты Под бешеный трамвайный лет. И спохватившись у Тучкова, Что не такой, не тот вагон, Что вез когда-то Гумилева Через мосты, века и сон - Сменить его на первый встречный И, может быть, опять не тот И дважды опоздать беспечно К свиданью деловому - вот Какая дань весенним светам, Сумятице весенних дней От ленинградского поэта. *** Тумань мне голову, тумань, Как сладко это мне и внове. Плывут над временем и кровью Твои пустынные дома. И синегрудая мечеть Отчалила и уплывает. И бешеным моим трамваем За нею мне не долететь. О волны этих рыжих крыш. Как подлинно его волненье, И как же он кудряв и рыж, Безумный ветер современья. *** 1 Еще висел на ближнем фонаре Последний жид, и ветер, озверев От горечи, от дыму и от сраму, Еще срывал с заборов телеграмму О том, что красные далеко от Ростова И нечего метаться по-пустому. А между тем, в предчувствьи римских ласк Свои расчеты меркантильно снизив, Как женщина, дрожал Новочеркасск От поступи деникинских дивизий. Они текли с обозом на восток, Созвездиями новый путь измерив, Предчувствуя, но все еще не веря, Что это в самом деле эпилог, Что некому наследственные иски Теперь чинить, и что вот в этот год Пошел ко дну тяжелый пакетбот, Что звали мы Империей Российской. 2 "Глоток воды". - "Нельзя, закрыта будка". "Глоток воды". - "Нам на семью ведро, Да очередь с утра по первопутку". - "А наша очередь - вот в этот черный ров". "Глоток воды. А за него возьмите Вот эту шаль - теперь уж все равно". И черпает, пока не глянет дно, И все не может жажды утолить. А после, уходя в глухую ночь, Не поглядит умышленно назад, Но щупают его через цепочку Опасливые серые глаза. Два слова вскользь, о гуннах и Аттиле - (На ставнях болт, а на дверях замок) И - жадно мерит шаль перед трюмо При тусклом свете маленьких коптилок. О, обыватель, в полушубке вошь, Как о тебе страшна доныне повесть - Ты за жилетку жизнь отдашь, За соль выменивая совесть. Так вымерены торные тропинки, Так дорого яйцо к Христову дню, Гусь к Рождеству, да к Троице ботинки, Да то, что хата встала на краю. Пусть под окном идет, шатаясь, время, И пусть лежит в обломках старый мир - Грызясь за них и с этими, и с теми, Используешь ты их на свой сортир. 3 Где же, матери, ваши дети? Руки слабы, ветер силен. Видно, сдул их веселый ветер, Скифский ветер с семи сторон. Как он свищет и как он воет В этот страшный меченый год, - Было двое их, помнишь, двое, А не стало ни одного. В полушубке и в куртке новой Синеглазый мальчик кадет Уложил во рву под Ростовом За царя свои девять лет. Ветер путал волосы ночью И какие-то нес слова, Полотняным его платочком Утирала глаза трава. И пока искали в мертвецкой Между штабелей синих тел - В промежуток от смерти к детской Скифский ветер, смеясь, летел. А другой - ты припоминаешь - Шрам над бровью наискосок, И в глазах синева такая ж, И такой же сухой песок. Как неведеньем мы богаты - Это матери невдомек. Может быть, это он для брата У винтовки спустил курок. А теперь в городской больнице Грудь, проколотая штыком, - И ему ничего не снится Про тебя, про отца и дом. Как стояла она над этим Под покровом из кумачу - Был к ней добрым веселый ветер - Загасил ее, как свечу. И над сердцем ее тяжелым Так мягка и легка земля. Ветер, ветер такой веселый, Так просторны твои поля. 4 Дали волю любить Колю, А теперь хотят унять, Опустили камень в воду - Тяжело теперь поднять. Колю знаю по походке - Вот к окошку подошел. Мы теперь товар не ходкий, Спрос на мальчика пошел. Ой, подруженька, с вечорки, Нам с тобою не дружить - Радость-горе мы делили, А любовь не поделить. Крутит ветер посконный подол, Ветер весел, да темен дол, Ой и редок в задолье лен - Гдей-то видано до наших ден, Чтобы девка набивалась сама, Только б девичья наполнилась сума. 1924 (?) Публикация Светланы Шкапской