Алексей Ивин
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1998
Алексей Ивин ТРЕХЛИКИЙ ЯНУС Времени прошло столько, что можно делать выводы. Было явление. Называлось “метафоризм”. Или даже “метаметафоризм”. Или “центонная поэзия”, от латинского центум — лоскут, лоскутное одеяло. Оно возникло и оформилось в русской позэии в конце 70-х — начале 80-х годов. Поскольку его представители были в ту пору, в большинстве, студентами Литературного института, то преподаватели этого учреждения и разработали теорию метафоризма. Поэтов-метафористов довольно много, их выступления имели — тогда! — шумный успех, но наиболее узнаваемыми оказались трое — Александр Еременко, Иван Жданов и Алексей Парщиков. Еще прежде, чем они обзавелись собственными сборниками, о них и о метафоризме уже были написаны большие статьи и научные исследования. Из этих троих каждый эволюционировал по-своему, по собственным склонностям: тексты Жданова все больше походили на некое поэтическое камлание (шаман бьет в бубен, пляшет и заклинает, пока не падает без сил), Парщиков занялся американизмом и западно-европейскими литературными традициями, свел широкие интернациональные знакомства и укатил в Базель на преподавательскую работу. А Еременко попросту замолчал. И молчит уже десять лет, хотя книжки, составленные из прежних стихов, у него выходили и в 80-е годы: “Стихи” (1991), “На небеса взобравшийся старатель” (1993). Попытаться объяснить это молчание после победы? Можно предположить, что напряжение сил, необходимое для успеха, привело к их истощению: с одного вола семь шкур не дерут. Это во-первых. А во-вторых, начались перемены. Нужно время, чтобы собраться с духом, собственные традиции связать с новыми ценностями. У Еременко математический склад ума. Во всяком случае, он хотел бы занять эту сферу, где господствуют логика, факт, сухая схема, законы алгебры и геометрии:В кустах раздвинут соловей. Летит луна над головой,
Над ними вертится звезда.
В болоте стиснута вода,
как трансформатор силовой.
на пустыре горит прожектор
и ограничивает сектор,
откуда подан угловой.
Этот геометризм, казалось бы, должен придавать текстам тяжеловесность и сухость. В прошлом веке ученый К.Случевский дал пример такой поэзии — темной, наукообразной. Однако у Еременко такое множество милых поэтических уловок, что утяжеления текста не происходит. На месте читателя я возмутился бы. (И возмущались.) Потому что, по большому счету, Еременко меня, читателя, дурит. Поэзия для него не более, чем компьютерная графика. И то и другое для него и призвание и хобби. Он дает метафорическую тезу и затем ее раскручивает, увлекаясь самим процессом смыслового (метафорического) переноса:Лимон — сейсмограф солнечной системы. Прекрасно. Прекрасно, что лимон — сейсмограф. При таком подходе к делу стихотворение приобретает действительно лоскутный вид, метафоры сменяют друг друга, как рисунки мультипликации:Свет отдыхает в глубине дилеммы, Игра в развернутую метафору, которая, разрастаясь, как дерево, теряет видимость и основу. Словно для того, чтобы его лишний раз упрекнули в шарлатанстве, в ребячестве и своеволии, он не прочь обнажить прием, увязнуть в примитивном косноязычии, подобно Д.Пригову:
через скакалку прыгает на стыке
валентных связей, сбитых на коленках,
и со стыда, как бабочка, горит.
И по сплошному шву инвариантов
пчела бредет в гремящей стратосфере,
завязывает бантиком пространство,
на вход и выход ставит часовых.
Чтоб каждый, кто летает и летит, Стихотворение “Когда мне будет восемьдесят лет” целиком строится на этом приеме: нарочито запутанные и распространенные строки, усложненные вводными предложениями, комические по громоздкости словесные конструкции приводят к такому затемнению смысла, что ясной остается только эта начальная строка: “Когда мне будет восемьдесят лет…”. На то и рассчитано, на том и строится комический эффект. Несмотря на весь свой ярко афишированный урбанизм и техницизм, Еременко человек не городской. Он с экологически чистого Алтая. Где-то в той стороне стоит географический знак “Центр Азии”. В “зоне” цивилизации поэт не очень-то защищен, так что все эти его летающие крокодилы, оснащенные радарами и лазерными пушками, все его амперметры, трансформаторы, металлургические леса, автогены, термопары, бензоколонки, электролиты, логарифмы, лекала и митозы, весь научно-технический антураж — не более, чем “броня”:
по воздуху вот этому летая,
летел бы дальше, сколько ему влезет.
…чтобы задаром Это — так называемое “информационное поле”. Даже если ты вырос среди пшеничных полей в деревянной избе, оно тебя все равно окружит, достанет. У нашего Януса три условных лика: 1) публицистические “адресные” стихотворения, 2) жанровые стихи и 3) лирические. Скажем немного о каждом. Своей известностью Александр Еременко обязан публицистическим “адресным” стихам, таким, как “Кочегар Афанасий Тюленин”, “Самиздат-80”, “Начальник отдела дезинформации полковник Боков”, “Стихи о “сухом законе”, посвященные Свердловскому рок-клубу” и др. Они пестрят именами, ироническими “сопряжениями”, ссылками на политические и культурологические события, которые теперь уже не очень понятны без комментариев к реалиям литературного процесса 80-х годов. Интонационными повторами, задирками, эскападами, многочисленными аллюзиями и тем, что сочинены по поводу, как реплики в большой полемике, эти стихи, как бы ни открещивался автор, следуют традиции эстрадных выступлений “шестидесятников” Евтушенко и Вознесенского. Для тех, кто сидел в зале, часто даже важнее было не совершенство формы и смысла, а прямой отклик на текущие события, обаяние личности автора и то, какие еще фиги, кроме предъявленных, он держит в кармане. Когда метафористы читали свои стихи со сцены, Еременко выделялся гражданским темпераментом. Средний лик воплощает жанр, сцену, картину, рассказ. Мне, по чести, этот лик ближе. В нем что-то от “физиологий” Некрасова, но написанных жестче, сокращеннее: сюжет в стихотворении делает само стихотворение мускулистым и действенным. Это такие стихи, как “Покрышкин”, “Переделкино”, “Там, где роща корабельная”, “Питер Брейгель”. Но, говоря серьезно, даже жестоко, Еременко прикрывается таким густым шутовством и юродством, так обильно цитирует, перефразирует и пародирует классиков, что это производит даже комическое впечатление. Принцип смеха сквозь слезы срабатывает на малом поэтическом пространстве:
он не пропал, ему нужна броня.
И вот я оснастил его радаром.
Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
он уже, слава Богу, в раю.
Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Или в стихотворении “Да здравствует старая дева”:
Все вынесет, все перетерпит Заметим, что иронические цитаты из “поэта скорби и печали” вовсе не отменяют глубокого наследования ему. Не всякий поэт настолько открыт миру и интересуется им, что способен создать типажи и что-нибудь этакое в объективной действительности разглядеть. Большинство говорят о себе и своих чувствиях, а это свое не всегда так масштабно, что может представительствовать от лица многих. В жанровых сценах Еременко, на мой взгляд, пробивается к осознанию жизни, которая “еще примитивней”, чем представляется разуму. Видите ли: наша смертность и ее вечность, ее постоянство плохо согласуются. Кто через много лет посещал прежние места жительства, те это поймут: там все то же, жилища, тропы, речки, а ты уже забыт средой, отторгнут. Жизнь — как та дебильная девочка, которая, гуляя по желтой железнодорожной насыпи, собирается отвинчивать шпалы и “к болту на 28 подносит ключ на 18”. Поэзия, конечно, как и всякое искусство, пытается преодолеть этот временной разрыв, но часто ли ей это удается? Воспроизводя ушедшее, часто ли мы достигаем совершенства и восстанавливаем былое счастье и гармонию? Спросите себя: разве самый отъявленный честолюбец не допускал хоть раз мысль — уединиться на берегу озера: стрелять уток, ловить рыбу, проживать вместо того, чтобы бороться и утверждаться?.. Но мы отвлеклись. Итак, о третьем и последнем лике. Серьезный поэт и — местами — интеллектуал, Еременко становится таким, когда обращается внутрь. “Нутряной”, закрытый, слегка заговаривающийся (может быть, из любви к позднему Мандельштаму), темный, тавтологичный — вот черты этого лика. Тут не все строится на парадоксах и игре, но много и неподдельного чувства (не все шутить и зубоскалить). И вот тут я, критик, поостерегся бы производить литературоведческий анализ: у каждого своя боль, свои проблемы. Тем более, что, говоря о душе, “искренний” поэт А.Еременко сознательно затемняет, затушевывает смысл. Наилучший тому пример — известный “Невенок сонетов”, где он свои строки разводит по таким лабиринтам, что не знаешь, по какому идти, чтобы не заблудиться хоть в ощущениях. Позиция подкреплена авторским кредо:
могучее тело ее,
когда одиноко и прямо
она на кушетке сидит
и, словно в помойную яму,
в цветной телевизор глядит.
Она в этом кайфа не ловит,
но если страна позовет, —
коня на скаку остановит,
в горящую избу войдет.
Малярит, латает, стирает,
за плугом идет в борозде,
и северный ветер играет
в косматой ее бороде.
Когда мне говорят о простоте, Форма сонета позволила усложнить уравнение и, где можно, закопать поглубже смысл, но мотив написания ясен — попытаться преодолеть боль:
большое уравнение упрoстив,
я скалю зубы и дрожу от злости.
О господи, води меня в кино, Или:
корми меня малиновым вареньем.
Все наши мысли сказаны давно,
и все, что будет, — будет повтореньем.
Как хорошо у бездны на краю Или:
загнуться в хате, выстроенной с краю…
О господи, я твой случайный зритель… Художественный прием — условность, а когда человек искренен, условностей в нем немного. Ясно, что поэт бывал в полях и видел, как стогуют сено. Впрочем, чувство в “Невенке сонетов” сочетается с авторским своеволием: автор, если захочет, зарифмует какой-нибудь “буфет” восемь раз подряд, да так изящно, что это будет выглядеть танцами на льду. Но если говорить о стилистике и художественных приемах, придется привлекать и других представителей направления — Н.Искренко, Е.Бунимовича, М.Шатуновского, В.Аристова: иные из них просто виртуозы по части стихотворной техники. Аллитерации, консонансы, анжамбеманты, плеоназмы… бог мой! А уж о главном — о метафорах, простых, развернутых, метаметафорах — и говорить не стоит: направление. Кто хочет видеть “их” вместе, пусть заглянет в № 4 журнала “Юность” за 1987 год. Природа и цивилизация предстают у Еременко в излишне согласном сочетании:
Убей меня. Сними с меня запой
или верни назад меня рукой
членистоногой, как стогокопнитель.
Когда, совпав с отверстиями гроз, Да ничего подобного! Даже если “замкнуть схему пачкой папирос”, человек, паровоз и педали не совпадут с влажным после дождя садом и грозой. Просто потому, что одни воняют, а другие благоухают. Не получится у них согласия. Хоть человек и биосоциален, но чаще все-таки либо биологичен, либо социален. Социальный живет среди людей и хочет преуспеть, а биологический в природе — и ему на это наплевать; для него счастье — в мускульном довольстве и чтобы был виден горизонт. А теперь сравните его с горожанином, который “бензин вдыхает и судьбу клянет”, дома и на работе он в бетонной мышеловке рядом с такими же любителями бесплатного сыра. По-моему, по-настоящему-то чувствует дыхание космоса только человек, затерянный в океане, или разложивший костер в ночном лесу, или проснувшийся на сеновале от петушиного крика. Тот, кого не окружают соседи и механические звуки, а окружают первичные стихии, числом четыре: вода, земля, воздух, огонь… Впрочем, что спорить с поэтом: ведь он так видит. Ему еще и пятидесяти нет: пусть молчит, вдохновение не понукают. А мы подождем.
заклинят междометия воды
и белые тяжелые сады
вращаются, как жидкий паровоз,
замкните схему пачкой папирос,
где “Беломор” похож на амперметр…