Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 1998
Книга стихов и статей Алексея Сопровского («Правота поэта», М.: Библиотека мандельштамовского общества, 1997) вышла спустя семь лет после его гибели и, несмотря на банальное название, дает все основания считать, что Сопровский был самой яркой фигурой объединения «Московское время»: «В Европе дождливо (смотрите футбольный обзор) Неделю подряд: от Атлантики и до Урала. В такую погоду хороший хозяин на двор Собаку не гонит… (И курево подорожало.) В такую погоду сидит на игле взаперти Прославленный сыщик — и пилит на скрипке по нервам… (И водка уже вздорожала — в два раза почти: На 2.43 по сравнению с 71-м.)»
Однако самая поразительная особенность его стихов — факт обладания теми чертами, которые позже разовьются в самостоятельную поэтику его единомышленников — Гандлевского, Кенжеева, Цветкова. На мизерном пространстве в сотню страниц Сопровский умудряется выступить как заторможенный трагик, сентиментальный романтик или лирический ритор-трибун с вкраплениями ироничного похабства. Причем в каждой роли он чувствует себя органично — то есть оплачивает ее собственной судьбой. И — возможно — именно оттого, что ни одной роли он так и не смог отыграть до конца, поэтика его остается в известной степени размытой и неуловимой: как осенние сумерки, в которых чаще всего блуждает его лирический герой, повторяя про себя: «Я много водки выпиваю, Портвейном не пренебрегаю, Закусываю не всегда. Баб обаятельных хватаю Порой за всякие места». Герой, победивший Советскую власть (которой Сопровский не любил, но очень хорошо знал) эстетически, а значит — наверняка. Поэтому — и только поэтому — сказано у Сопровского: «Сегодня дворник Виктор так чисто мел, Как у нас давно уже не метут…»
Семен Липкин выпустил сборник стихов со вполне итоговым названием «Посох» (М.: ЧеРо, 1997). Но лейтмотив книги — ясность, свойственная старости, и растерянность, свойственная нашим временам, — выводит ее за пределы прощальных высказываний.
В первом разделе собраны стихи тридцатых годов, публикуемые впервые, во втором — перепечатки заокеанских публикаций, в третьем — стихи последних лет: ничего, на первый взгляд, особенного, кабы не ощущение паузы, которое возникает на пороге определенного возраста. Но — опять же — стихи Липкина не о страхе перед тем, что после, а о самом ощущении предчувствия. Вот одно из самых замечательных в русской поэзии стихотворений на этот «мотив»: «Луна грозна, во мгле ночной мала, Она выглядывает из тумана, Как бы зловещее отверстие ствола Из детективного романа. Убийца — слышим — движется шажком, А кличка Старость. Птичьим, волчьим стаям, А также человечьим он знаком. Мы умираем. Умираем.»
В этой книге (Александр Шаталов, «JFK Airport», M. — Хьюстон: Глагол, 1997) казалось бы, должно раздражать все: отсутствие регулярного размера в стихах без точек и запятых, желтая обложка с иноязычным названием, механика и метафизика однополой любви — чего, однако, не происходит, поскольку спустя пару страниц шаталовская дикция завораживает тебя совершенно.
Америка — а точнее центральный ее аэропорт — выбраны как место, где лучше всего ощутим баланс памяти идеального детства и абсолютного равнодушия страны, в которой пребываешь, будучи взрослым. Принципиально авторский, «американский» ход Шаталова, который необходимо отметить в этой ситуации, — это распыление «я» с помощью приема смены повествователя. Шаталов умеет вести речь и от лица матери, и обращаться к себе на «ты», и видеть себя как «его». Вот фрагмент одного из лучших стихотворений книги: «вечером тебе лучше одному не ходить / ограбят или изнасилуют у нас ни в чем не знают меры / будешь сопротивляться могут так засадить / что потом кровью обоссышь все свои Кордильеры / ну что в окно уставился алексан-дер / в Нью-Йорке тоска такая что хоть подыхай / мокрое полотенце растягивается как эспандер / и с силою бьет по спине ну давай…»
Пример Ольги Зондберг («Книга признаний», М.: АРГО-РИСК, 1997) доказывает не столько то, что в данном издательстве случаются достойные книги, сколько предположение, что зыбкость чувств и настроений лучше всего «умещается» в жесткой поэтической форме — на контрапункте прозрачных видений и подконтрольного размера успешно живет большинство ее стихов: «Там опадают колоски, И все увито тишиной, Но под ударами тоски Запоминается смешной Шестой падеж (о ком? о чем?) И пахнет кровью с молоком». Электричка, магазин «Обувь», Замоскворечье, кошка на заборе. Рядом — Лета, римские императоры и зеркала троллей. Первый из этих двух рядов начинает — и выигрывает.
Противоречие в книге Олеси Николаевой («Amor Fati», СПб.: Инапресс, 1997), которое обуславливает ее поэтику, — это противоречие между достаточно высокопарными понятиями «слова» и «безмолвия». Как искусный версификатор бродской выучки, Олеся Николаева давно умеет и — даже пытаясь нас и себя обмануть — хочет писать хорошо. Как человек, выясняющий отношения с Богом и миром с ортодоксальной точки зрения, она, мягко говоря, неделикатна: с читателем и собственными стихами, поскольку до проблем теологического плана читателю дела нет и этот сор из избы в стихах интересует его в последнюю очередь — если вообще интересует. Что касается стихов, всякий раз, когда разговор переходит на высокопарные темы, они вянут и становятся исключительно пресными — что еще раз доказывает их несовместимость с религиозной почвой. В остальном же Олеся Николаева по-прежнему поражает своим тембром и ритмом: «С одного бока — шиповник, с другого — крапива. Впрочем, это всегда было так и ничего не значит. И даже хрестоматийно образцовая ива Одним глазом смотрит, другим глазом — плачет».
Бесспорный плюс всех приговских текстов — это удобство их издания: раздолье редактору, карт-бланш составителю. Хочешь — издавай тексты по темам: о таракане (милицанере, временах года, международных отношениях и т.д.). Хочешь — компануй по периодам («Советские тексты» и т.д.) Надоело — верстай по жанрам: обращения, предуведомления и т.д. Издательство РГГУ пошло еще одним путем: Пригов был собран по принципу «его самое-самое», так что новая книга («Подобранный Пригов», М.: РГГУ, 1997) — это прежде всего концентрация хитов, любезных сердцу: «Вот я курицу зажарил, Жаловаться грех. Да ведь я и не жалуюсь, Что я — лучше всех?» Действительно — кому-кому, а Дмитрию Александровичу жаловаться грех. Да он и не жалуется. Что он — лучше всех?
Что делает книгу в основном уже известных стихов Игоря Шкляревского новостью («Стихотворения», М.: Арион, 1997) — так это сухой и жесткий тон, на который интонация сборника положена. Стихотворения отобраны в основном короткие — или специально сокращенные. Композиционные поэмы эпохи 60-х отсутствуют. Ни одного намека на урбанизм: экзистенциальные, человеческие проблемы Шкляревский решает через природу, законно претендуя на редкую в русской поэзии роль творца пейзажной лирики. В его точных по звуку стихах много текучести, зыбкости, отражений, лучшее воплощение которых — вода: «Люблю озера без людей, / где только стаи лебедей, / слетаясь на свои собранья, / тоской пронзают расстоянья, // и над водой прохладно-синей / там, далеко, / стоят нарядные осины / ни для кого…»
Классическая интонация Михаила Синельникова («Обломок», М.: Арион, 1997) кажется на первый взгляд несколько нарочитой: смысловые высказывания в пределах строки плюс инверсии типа «Азии печальные холмы» отсылают нас в исток века, если не дальше. Объяснение этой явно продуманной авторской позиции возможно с концептуальной точки зрения: «классика» Синельникова — демонстративный ответ на энтропию нашего времени. Языковая связь от Державина до наших дней как мост над обломками империи, одним из которых, безусловно, является и сам поэт. Когда об этом говорится с трибуны — получается пресно, но когда дальнозоркость и внимательность берут свое, выходят такие строки: «Зингера заветная машина Сотню лет не старилась. Был долог Путь до Андижана из Берлина… Слышу стук немолкнущих иголок. Здравствуй, Зингер, маленький кузнечик. Местечковый мальчик голенастый! Старый цех, сутулый ряд узбечек… В сердце — гул размеренный и частый».
По моему частному убеждению, самые сильные стихи разных поэтов — как счастливые семьи — схожи. Случается это в те редкие случаи, когда поэт «пробивает» собственный потолок и попадает на следующий уровень с общими законами высокой классики. Вот пример такого стихотворения у Чухонцева 1964 года: «Что там? Босой и сонный, выберусь из постели, / дверь распахнув, услышу, как на дворе светает: / это весенний гомон — на лето прилетели, / это осенний гогот — на зиму улетают. // Круг завершен, и снова боль моя так далека, / что за седьмою далью кажется слишком близкой, / и на равнине русской также темна дорога, / как от стены Китайской и до стены берлинской».
Книга «Пробегающий пейзаж» Олега Чухонцева (СПб.: Инапресс, 1997) впервые им самим целиком составлена и легко ложится в схему, при которой «проходные» тексты чередуются с «пробивными» с постепенным преобладанием последних. В сборнике много баллад, несколько поэм, стихи с провинциальным акцентом: неизменный сюжетец, восклицательные знаки, словечки из деревенского быта — но их интонация лишь подготавливает, отвлекает, усыпляет читателя перед всплеском: «Этот дом для меня, этот двор, этот сад-огород / как Эгейское море, наверно, и Крит для Гомера: / колыбель и очаг, и судьба, и последний оплот, / переплывшая в шторм на обглоданных веслах триера».
Собственно, вся книга — как цепочка откликов на то самое, давнишнее стихотворение 64-го. Апофеоз — «Закрытие сезона» года 1996-го: «Что остается? Махнуть рукою лету весло вонзить / и вытянув с наслаждением ноги что еще? хорошо бы / тихо отчалить из сих пределов и приостановить / свое членство в этой действительности и чтобы // если не лермонтовский дуб то хотя бы клен / есенинский а если не клен то хотя бы тополь / жесткий такой на бомжа похожий сипел сквозь сон / о чем-нибудь уму непостижимом фольгою хлопал…»
Глеб Шульпяков
Вышла книга, которую давно ожидали: Никита Заболоцкий. «Жизнь Николая Заболоцкого» (М.: Согласие, 1998). Отрывки из нее публиковались ранее, полностью она переведена и издана в Англии (1994).
Свидетельство сына об отце всегда уникально, но в данном случае перед нами не отрывочные материалы, а первая подробная творческая биография. Книга написана о жизни поэта и об истоках его поэзии, которая по своему складу очень близко соприкасается с литературным бытом и с жизненной обыденностью. Личные воспоминания автора вплетены в богатый фон мемуарных свидетельств, дневников, переписки современников, представляющих необходимый комментарий к стихам. К книге приложены «Документы по обвинению Н.А.Заболоцкого в антисоветской деятельности». Десятки фотографий, многие из которых сделаны автором, публикуются впервые.
И.Ш.