Игорь Померанцев
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 1998
Игорь Померанцев
РАЗГОВОР О ПРОТЯЖЕННОСТИ ТЕЛА
ЭПИГОНЫ И ТРАДИЦИОНАЛИСТЫ
Бранить музеи можно. От слова не станется. Выстоят. Хвалить музеи рискованно. Того и гляди ляпнешь мудрость, которую разве что ты и не знал. Но все же я хочу похвалить мадридский Прадо. Он не унижает посетителя. В прямом смысле не унижает. Ты не становишься в нем меньше, ниже. Нагромождение или, как говорят украинцы, “накопычення” шедевров в Прадо оставляют тебя при твоем росте и стати. Я упоминаю рост и стать, потому что именно в Прадо, благодаря трем художникам — Эль Греко, Веласкесу и Гойе — что-то понял про протяженность человеческого тела, про немой разговор тела с окружающим пространством.
Невидимые тиски сжимают с боков картины Эль Греко. Его евангелисты и святые мосласты, жердясты. Виски их сдавлены, щеки впалы, уши заострены. Фас усечен до профиля. Плюсны, фаланги пальцев, скулы сплющены. Руки подъяты, очи возведены горе — рама им не помеха. Картины вытягиваются, становятся на цыпочки. Из этих эль-грековских дылд можно было бы собрать отличную баскетбольную команду. Их лики источают мужественную скорбь, как и лица многих профессиональных баскетболистов, которые мучаются собственным ростом. Даже мощная поперечина креста или стрелы, торчащие в теле cв. Себастьяна, призваны подчеркнуть преобладание вертикали.
В 1614 году, когда Эль Греко умер, Веласкесу исполнилось пятнадцать лет. В ходе диалога со своим предшественником Веласкес реабилитировал горизонталь. Из его персонажей получилась бы великолепная сборная борцов классического стиля. Любимцы Веласкеса — карлы. Мне могут возразить, что карлы вошли в моду по милости двора. Они были при нем, а он, двор, задавал тон во всем. Могут сказать, что вертикаль оставалась реликтом средневековья и в новые времена, и что критянин Эль Греко вырос на византийской иконописи. Но я настаиваю, что у художников свой разговор. Веласкес козырнул карлами в игре с Эль Греко. На его портретах даже дети, принцы и инфанты, смахивают на карликов и карлиц. Даже у шутов среднего роста слоноподобные лица карлуш. Рядом с доном Антонио Эль Инглесом такая огромная собака, что дон кажется карликом. У Эль Греко поперечина креста раза в четыре короче продольного бруса. У Веласкеса — всего раза в полтора.
Этот разговор Эль Греко и Веласкеса о протяженности тела и его местоположении в пространстве подхватывает Гойя. Коты у него изображены крупным планом. На их фоне небо не так уж безбрежно. Одутловатые дети заполняют собой пространство сада, долины. Щекастый бутуз надувает не менее щекастый пузырь, и оба они теснят, вытесняют окружающий мир. Дровосеки и снова дети куда кряжистее дерева. Люди на ходулях только пародируют Эль Греко. В графическом цикле “Диспаратес” (“Вздор”?) телесный гигантизм прет так нагло, что воздух трещит по швам.
Тело по вертикали, по горизонтали, тело и пространство — вот о чем беседуют Эль Греко, Веласкес и Гойя. Мне кажется, что парадигма “традиционализм—новаторство” лишена содержания. Куда реальней оппозиция “эпигонство—традиционализм”. Эпигон без зазрения совести транжирит то, что накоплено, наработано. Традиционалист тоже хапает будь здоров, но возвращает сторицей.
В литературе одна из главных тем, которую писатели обсуждают сугубо между собой уже много столетий, — это тема степени и качества присутствия авторского “я” в книге. Но чтобы говорить на эту тему, надо выйти из Прадо и вломиться в ближайший бар. А я хочу еще раз вернуться в залы, где не смолкает немой разговор трех художников.
ПРАВДА О ТУРЕЦКИХ БАНЯХ
Пыли в Стамбуле столько же, сколько чистильщиков обуви. Она — вечна, но их династии тоже восходят к каменному веку. Пыль смываешь в бане. Для меня в бане не меньше магии, чем в гареме. Духота и духовность соседствуют в турецкой бане точно так же, как и в словаре. Ты растягиваешься под куполом и минуте на десятой, перейдя в полуоблачное состояние, оказываешься в мечети. Ритуал всех банных процедур определен раз и навсегда. В отдельной комнатке, узкой, как купе, ты раздеваешься и выходишь оттуда в одной набедренной простынке. Смотритель дает тебе деревянные котурны и указует перстом на предбанник. Там тебя ждет банщик, твой раб и повелитель. Он ведет тебя в парную, сплошь беломраморную, и укладывает на большом беломраморном столе рядом с такими же человеческими тушами. Минут через пятнадцать твоя душа воспаряет. Моют тебя в другом помещении. Там духовный накал сходит на нет. Но зато банщик трет тебя наждачной рукавицей так отчаянно, что воспламеняешься телесно. Чтобы ты оценил тщание, банщик время от времени кивает головой на серую рябь, которой покрывается твоя кожа, словно ее трут ученической резинкой. Если набедренная простынка спадает, банщик деликатно водружает ее на срамную часть. Очищенного и обмытого, тебя ведут на другое мраморное ложе и там начинают месить. В какой-то момент банщик в запале делает это ногами. Хруст собственного тела воспринимаешь почему-то отрешенно. Всех, кто тебя обслуживал, после надо отблагодарить бакшишем.
Баня досталась туркам в наследство от византийцев. В Стамбуле я вспомнил руины терм, увиденные в Карфагене. Но там меня больше поразили руины общественной уборной, и вот чем. Перед очками карфагеняне прорывали канавку, чтобы, справляя большую нужду, можно было одновременно, притом естественно и даже элегантно, справить и малую. Роль бань по достоинству оценил английский исследователь А.М.Пензер: “В этом институте, вошедшем в ежедневный обиход миллионов людей, отражается не только уровень архитектуры и искусства, не только нравы, обычаи, причуды и фантазии простых людей, но и взлет и падение наций, рост и распад империй”. Другой исследователь и путешественник по имени Тавернье, прошедший все круги рая в дворцовой бане в 1666 году, рассказал мне в Стамбуле об одной причуде султана. По его словам, в дворцовой бане было особое помещение, где султан в полном одиночестве брил пах. Я спросил Тавернье, почему султан предпочитал бритву мышьяковой мази, хотя известно, что последняя радикально снимает волосяной покров вплоть до мешочка. Ученый ответил, что султан был настолько отважным человеком, что не боялся бритвы. Мазью же пользовались главным образом женщины. Причем натирали ею даже ушные раковины и полость носа. Любопытно, что у девственниц был в бане особый статус. Им, в отличие от женщин, позволялось обнажаться догола, если не считать покровом длинные кудри с вплетенными в них лентами и украшениями. Накануне бракосочетания невесты по традиции устраивали в бане девичник и в присутствии подруг впервые в жизни обривали тело.
Я попробовал представить себе женскую турецкую баню, но передумал. Зачем представлять? Мисс Пардо полтора с лишним столетия тому описала увиденное и пережитое: “Около трехсот женщин, лишь отчасти одетых, да и то в тончайшие ткани, словно нарочно пропитанные паром, чтобы подчеркнуть все формы… Снуют рабыни, обнаженные до пояса, со стопками полотенец на головах… стайки девчонок хихикают, щебечут, услащают себя цукатами, шербетом, лимонадом… влажные стены отражают турецкую музыку и придают происходящему очарование сатурналий… а в предбаннике купальщиц уже ждут рабыни с темными покрывалами, маслами для волос, духами…” Мне в стамбульской бане душистого кальяна, шербета в хрустальном бокале, ломтиков дыни в снегу не подносили. Но терпкого чаю я выпил.
Да, крутые улицы пыльного Стамбула таят в себе бездну возможностей совершить паденье.
ДО ВСТРЕЧИ В “САНТА КРУС”
Образ кофе: восточное вечное время. Если турки кончатся, подхватят — подхватили — их жертвы. На часах в кофейне одна стрелка — вековая. Образ с густым вкусным осадком.
Сильный точный образ — поверх литературоведческой классификации — имеет самое прямое отношение к жизни. Турецкий кофе подтверждает отсутствие времени. В литературоведческих сметах преодолевание паники — это метафоры; поглаживание неодушевленного или одушевленного объекта — эпитеты; нежелание умирать — enjambement.
В Мюнхене или Брюгге нет нужды искать пивные капища — сами тебя находят. Форпост европейского кофе — Португалия. Не так уж много ей оставили, но то, что оставили, — ее. Кафе “Бразилейра” в Порто — это, фигурально говоря, кофейный храм. Кафе “Санта Крус” в Коимбре, городе студентов, ремесленников и торговцев, — это храм в прямом смысле слова: с высокими потолками, арками, витражами, служителями (“Еще чашечку, Инасио!”). Прежде здесь был монастырь. Ныне кафе занимает правое крыло церкви. Здесь можно потолковать о приданом, посудачить о лотерее, здесь можно. Нет, истина не только в вине. Все, что связано с сердцем, — храм. От пива тяжелеет брюхо. От кофе чернеют зрачки. От вина разбухает печень. От кофе лихорадит запястье (“Беспокойной ночи, сеньор!”). Ясно, не сны тебе смотреть, а перестукиваться с собственным сердцем. А ему есть что тебе сказать, о чем напомнить. Называется захолустье. Да, пока говоришь с собственным сердцем, ты — столица мира. Только не надо всем разом в столицу. Можно встретиться и в другом месте. И все же разок-другой устроим праздник в кафе “Санта Крус” — опасную встречу с самим собой.