Untitled
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1997
В критике последнего времени вдруг повсеместно стало принято говорить о новом этапе в творчестве Тимура Кибирова. Выглядит это как указание сверху, как негласно спущенная в критический цех директива: «новый Кибиров», «новый Кибиров»… А может быть, никакого «нового Кибирова» и нет вовсе? Допустим такое полемическое заострение: то, что сейчас делает Тимур Юрьевич, не является чем-то радикально новым. Нет, говорят, Кибиров стал интимнее, сентиментальнее etc. Но, позвольте, ведь и раньше он не был желчным и злым, не издевался, но удивлялся, любовался общим нашим настоящим-прошлым, принимал его как данность. Неужто нынче не так? Нет. Интонации не изменились, переменился объект-субъект их приложения.
Не умничай, не важничай! Ты сам-то кто такой? Вон облака вальяжные проходят над тобой. Проходят тучи синие над головой твоей. А ты-то кто? - Вот именно! Расслабься, дуралей!Первое, что бросается в глаза при чтении стихов Кибирова — полное приятие жизни и, вытекающие отсюда, естественность интонации и отсутствие пафоса. Если и есть в его текстах некоторая идея, то это стремление к полнейшей идентичности: быть тем, кем ты являешься. Быть, а не казаться. Без напрягов. Без ужаса перепутать ударение в слове «дискурс». Поэтому пишет, как говорит. Говорит, как пишет. Без странного, замороченного новояза, принятого в поэзии, где нет и слова в простоте. Для Кибирова стихи — естественная среда обитания, поэтому совершенно не нужно ничего такого придумывать: что вижу, то пою. Поэтому, в свою очередь, для него и не возникает проблемы «деконструкции лирического», которая так тревожила Бродского, заставляя вставлять в поэтические тексты жаргонизмы и мат. У Кибирова нет этой разницы между высоким и низким, зазоры которой маркировали бы эту деконструкцию. Его поэтический ландшафт лишен каких бы то ни было «перепадов давления», не в том его красота. И понимание красоты. Здесь — все уравновешено. Извечный спор формы и содержания, их агрессивные попытки довлеть друг над дружкой, характерные для литературы вообще и поэзии в частности, получают у Кибирова естественное разрешение. Они работают на равных, не в ущерб ни первому, ни второму.
Чем поэзия отличается от прозы? Проза должна быть понятной. В поэзии, больше всего, ценится субъективность, непохожесть на все остальное. Что такое понятность, как не нахождение автора на территории общих мест и готовых блоков, из которых, собственно говоря, фабула и складывается? Чем сюжетнее — тем понятнее (апофеоз — дегуманизированные жанры во главе с детективом). Коммуникация состоится при условии адекватного понимания друг друга (автора и читателя) обеими сторонами. Поэзия работает прямо противоположно. Размытость акцентов делает текст мерцающим, несовпадающим со своими собственными границами. Мерцание мирволит свободе интерпретационного маневра. Не зря «реализм» возникает в сфере именно прозаического искусства — проза что ни на есть последовательно ориентирована на жизнеподобие: для нее существенно, чтобы описанное оставляло ощущение узнавания. Чтобы все было «как в жизни». Общаясь с Кибировым, я обратил внимание, что чаще других речевых сорняков он употребляет вполне распространенное нынче словосочетание «на самом деле». Sic!
Кстати, сам Тимур Юрьевич тексты свои чистой поэзией не считает — и в одном из интервью он признается, что его построения лежат где-то ровно посредине. Себя он сравнивает с прозаиком, который, задумав некую композицию, приблизительно знает результат. Что, вроде бы, дискредитирует саму идею поэтического текста. На деле выходит как раз наоборот. Итак, форма — от поэзии, содержание — самое что ни на есть прозаическое («нравственно-этические, морально-эстетические искания нашего современника»). Все вместе, кажется, и есть тот самый «новый Кибиров», который более не ограничивает себя узкими рамками отдельно взятой методы, но сочиняет как на душу легло — просто «про жизнь».
Внежанровое состояние кибировского самосознания есть не что иное, как рецидив тяжелого концептуалистского прошлого. Как известно, направление это, особенно его отцы-основатели, сильно на становление поэта повлияли. Ранние циклы и поэмы («Памяти К.У.Черненко», «Когда был Ленин маленький» etc.) практически полностью в этой самой стихии языковой игры и находятся. Дальнейший «творческий путь поэта» характеризуется постепенным освобождением от концептуалистской зацикленности над внешним, социумным (как раньше говорили, общественно-значимым). Другое дело, что концептуализм привил аморфно-чувственному, «батюшково-анакреонтическому» (Д.А.Пригов) поэту жесткое чувство формы, равноположенность «концепта» и эмоций. Именно этот начальный компромисс помог смоделировать стиль, который и сделал Кибирова известным. Уже тогда, в период концептуалистской бури и соц-артистского натиска, тексты Кибирова являли собой редкий для «нормальной» поэзии случай выражения внутреннего через внешнее. Приоритет случайных, бытовых реалий над социально-политическими, тем не менее, подводил к ощущению частного, единичного существования — и сугубый быт, в том числе, сводился в конечном счете к некоему архетипическому набору, делая частное и общим и универсальным. Просто о простом (на самом деле — сложно о сложном).
С самого что ни на есть начала Кибиров не писал коротко. Его поэмы были концептуально зациклены на перечислительной интонации: случай из жизни, предметы повседневного обихода… Все это нанизывалось на жесткий формально-тематический каркас. Но теперь и этого мало. Каталогизация закончена, реестрик бытия составлен. Обживание мира прямо пропорционально связано с его, мира, уменьшением, сжатием до размеров кухни или даже дивана. Одна, даже самая длинная, поэма уже не в состоянии выполнить сразу все возложенные на нее функции. Поэтому теперь Кибиров пишет книгу («Парафразис») — как дом строит (отдельные поэмы как стены). Нынче от концептуальной заструктурированности можно отказаться. Мускулистый, накачанный стих будет продолжать держать форму автоматически. Его можно теперь заполнить менее определенными, менее определяемыми субстанциями — тоской, любовью, удивлением, страхом… Заполняем. Слова, которые знают все, но которые каждый раз понимают по-разному. Это вам не общие места, используемые раньше, тут все именно что тоньше — и, вроде бы, об одном, но всяк о своем, кровном. И значит — о разном.
Говорить о «новом Кибирове» провоцирует еще и «Державинский цикл», подобно бетону связующий разрозненные и разнородные тексты книги в единое метатекстуальное строение. С формальной точки зрения и здесь не придумывается ничего нового, но лишь отрабатываются давно отработанные и проверенные «стройматериалы» — все та же эксплуатация энергии привычного размера: когда, оседлав тот или иной двустопник-трехстопник, Кибиров разгоняет свою текстопорождающую машинку до невероятных скоростей. И, не в силах остановиться, пишет много. Но и хорошо. И так его несет-сносит по течению ритма. Оказывается важным, чтобы ничто не отвлекало от размеренного тиканья (размеренные как часы) строф. Чтобы не было и грана искусственности, искусственного, укладываемого в размер ради самого размера. Письмо намеренно обесцвечивается правильными грамматическими структурами, монотонными, как стрекотание швейной машинки, ритмами. Это понимаешь-осозна- ешь, спотыкаясь о вывихи — нарочито «державинские» неправильности («скрыпнет дверь») в написании или ударениях самых обыкновенных слов, самых обыденных чувств.
Раньше было — раньше: эпоха этических и эстетических битв. Теперь пришло теперь: время просто жить. Радоваться жизни. Строки из «Солнцедара» универсально описывают ситуацию «нового» Кибирова. Который поменял «Гамаюна» своей концептуальной юности на любование настоящим настоящим.
Был я юношей смуглым со взором горящим, демонически я хохотал над "совдепией". Нет, я не жил настоящим, Гамаюну я тайно внимал.Настоящее настоящее есть самое неопределенное, самое ненастоящее из времен. Ненастоящее настоящее. Неопределенно длительное, длимое. Есть прошлое. Да. Где-то близко маячит ближайшее будущее — секунда и, о, ужас, вот уже окончательно ставшее прошлым. Специфика Кибирова в описывании и, значит, буквальном проживании на фоне фона — именно этого, здесь и сейчас длящегося здесь и сейчас. Которое «то так, то эдак, то вообще никак». Не консервация эмоций (взгляд на прошлое из будущего), не выстраивание каких-то умственных конструкций (подгонка будущего под уже существующие схемы), но постоянное кружение на пятачке этого перманентного перехода. Отсюда — варьирование одних и тех же слов, тем, настроений (тематически все тексты, если не обращать внимание на смену размеров, точно один текст): любовь к своим, преходящесть всего-что-было (известный гедонист Державин), всего-что-есть, страх смерти, желание пожить, дай-то Бог, дай-то Бог… Все самое простое, самое понятное, общечеловеческое. Самое банальное. Сбрасывая обороты свойственной Кибирову сюжетности, стихотворение начинает кружить, как кленовый листок, попавший в водоворот. Человеческий опыт слишком ограничен и укладывается в две-три расхожие тещины формулы. Россия — Родина. Смерть неизбежна. Остальное (какие-нибудь Откровения или, там, Пророчества) литературе недоступно. Это нам не можно. Для этого есть другие практики, выводящие за скобки пространства и времени. Литература как способ проживания в определенной тональности оказывается напрочь запертой в здесь и сейчас.
Еще настоящее — это когда ты можешь позволить себе быть именно тем, кем ты на самом деле являешься. Отсюда — обилие риторики, восклицательных и вопросительных знаков: «Радуга над Шиферной висит!». Висит и все тут! Над Шиферной!! Радуга!!! Риторика Кибирова не фальшива и не глубокомысленна, как у некоторых (под некоторыми мы понимаем шестидесятников), но безыскусна (это жизнь!) и описывает всю ту же ограниченность ограниченности (см. выше): естественная, здоровая такая (на фоне всеобщего декаданса эпохи) реакция. Подвижный в подвижном. Живой как жизнь. «Устрой лишь так, чтоб я как можно дольше / за все, за все Тебя благодарил». И вот еще что интересно определить — а сменилась бы эта ориентация с внешнего (семиотически-социального) на укромное (экзистенциально-бытовое), не рухни «берлинская стена»? Вот если бы сейчас большевики-капээсэсники продолжали творить свои подлости и злодеяния, смог бы тогда наш пиит переключиться с пассивного сопротивления на некую автономнейшую автономность? Вопрос не праздный, выводящий нас на проблему, не побоимся этого слова, шестидесятников. Я-то думаю, что как Кибиров шел, так бы он, без изменения курса, и продолжал, с минимальными, конечно, колебаниями, идти.
Как же без шестидесятников (тем более в разговоре о Кибирове, выпустившем великое количество весьма ядовитых стрел по Евтушенко или Вознесенскому)! Здесь, вообще, интересная проблема. Перевод спора с идейно-эстетическими «противниками» в плоскость поколенческих противоречий лукав и, кой для кого, безусловно, спасителен. Ибо вопрос этот не временной (есть и среди моих сверстников просто-таки безупречные «шестидесятники»), но именно что качественный. Речь должна идти о качестве самосознания. Шестидесятники недотянули до осознания собственной, вне социума, значимости. И, следовательно, так и не доросли до осознания какой-то своей частной, не на всех рассчитанной эстетики-поэтики. Вынужденно экстравертные, они потому-то и выражали себя через внешнее, что на описание внутреннего их аппарата не хватало. Метафизика здесь только подразумевается. Поэтому и риторика шестидесятническая поверхностна — дежурным по апрелю можно быть лишь в контексте точно таких же псевдоромантических формул. Не вступая в какую-то отдельную полемику, Кибиров, тем не менее, сознательно выстраивает свою тактику-стратегию ровно противоположным образом. Отталкиваясь от среднеарифметического шестидесятничества именно как от дурного. Все его тексты — наш ответ Чемберлену. Говорить только о том, о чем точно знаю. Что точно есть или было. И если Кибиров пишет своей возлюбленной музе Лене Борисовой (посвящение стоит тут же), что он ее увековечит, он имеет в виду конкретный факт написания конкретного текста, посвященного любимой. Минимализм, нарочитая обедненность выразительных средств оказываются куда действенней навороченной метафоричности. Гадамер написал где-то, что нынче поэзии не нужна метафора, так как сама по себе уже метафора и есть.
Там, где простота изначальна, она не может восприниматься как ересь, как «момент истины», как последнее прости «почти напоследок». Речь может идти лишь о степени естественности, безыскусности. Поэзия позднего Кибирова достаточно метафорична. Но метафоры расположены здесь, в соответствии с законами актуального искусства, на техническом, а не содержательном уровне: текст сам по себе оказывается развернутой метафорой. Убаюкивающее (как Лука из «На дне», Кибиров — великий утешитель) ритмическое однообразие (все уравновешено) — разогнавшись, прибой как вафли печет, не в силах остановиться, строфу за строфой. Сюжетная сторона дела, как правило, исчерпывается уже в заявке, в первых двух строчках. Тем не менее, важно как можно дольше продлевать-длить одно и то же ощущение-настроение, совпадая с ним, таким же монотонным, как жизнь, в режиме именно что реального времени. «Неверно все. Красиво все. Похвально / почти что все…» О, эти аккуратные катрены, напоминающие микрорайоны, исполненные коробками типовой застройки, о, эти грядки с произрастающими под пленкой огурцами — все зыблется (дышит и живет), все лезет в стих: «как исступленно просится на волю, / как лезет в душу и к окошку льнет!»
Разницу двух Кибировых маркирует случайно залетевшее, мухой в янтаре, известное песенное произведение английской группы «Beatles». В «Солнцедаре» Кибиров описывает свою естественную тягу к неестественному (надуманному) прекрасному (т.е. за деревьями не видит леса). Символом этого дольнего дальнего стали, как это обычно у интеллигентных юношей водится, русский символизм и ритмы зарубежной эстрады.
"Естердей", - пел солист, - "ол май трабыл...", а дальше я не помню уже, хоть убей. Фа мажор, ми минор... Я не чувствовал фальши. "Самсинг вронг..." Ре минор. Естердей.Всего через каких-нибудь сорок страниц (и сколько-то лет) песенка эта вспоминается уже на предпоследней странице, в чреде равновеликих черточек Коньковского быта — лотки здесь справедливо рифмуются с челноками, а православный собор с ликером. «И парнишка на трубе / «Yesterday» играет плавно…» Без натужной перелицовки смыслов: что есть, то есть. Больше не нужно перелицовывать, подгонять мир под себя. Он любой устраивает. Только бы жить. Поэтому все равно здесь, все едино, без выделений и аффектаций. Да, перечисление это длится еще какое-то время, пока не спотыкается о самое родное: «Ой, гляди, в окошке мама / ждет-пождет, а рядом Том…» Лена и Том как окно в настоящее настоящее. Ну да — как окно.
Конечно, это выход, это реальная возможность преодоления кризиса. Как эстетического, так и экзистенциального. Но это — сугубо индивидуальная, единичная возможность. И она уже осуществлена. Что ж, его пример другим наука — имеющий уши-ноги, да найдет (увидит-сочинит) свою.