Из коллекции Юрия Борева
ПОЭЗИЯ В ЗЕРКАЛЕ ПРЕДАНИЙ
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 1997
ПОЭЗИЯ В ЗЕРКАЛЕ ПРЕДАНИЙ
Одним из моих учителей был профессор Шамбинаго, которому я бесконечно благодарен за науку и за либеральное отношение к нам, студентам, на экзаменах. Он учил нас пониманию значимости фольклора в жизни культуры, в истории человечества. Я же для себя открыл, что фольклор — это не только устное народное творчество, процветавшее в прошлом или теплящееся сегодня в деревенской глубинке, но и настоящее, бытующее рядом и даже составляющее огромный пласт современной культуры.
Еще в студенческой юности я понял, что существует интеллигентский фольклор — устное творчество интеллигенции, в тоталитарную эпоху составившее целый пласт культуры. И я всю жизнь собирал эти устные рассказы, байки, предания, мифы нового времени, исторические анекдоты (в пушкинском смысле этого слова). Добросовестность требовала от меня записывать и те устные предания, содержание которых не казалось мне достаточно достоверным, и те, которые не вызывали мое сочувствие. Критерием здесь всегда должны быть уровень художественности и исторической убедительности фольклорного материала. Что же касается его достоверности, то она никак не ниже достоверности документов (которые в ХХ веке не раз фальсифицировались).
Кроме того, даже недостоверное и даже расходящееся с историческим фактом предание или исторический анекдот представляют огромную ценность для культуры, потому что, во-первых, они всегда отражают общественное мнение или по крайней мере взгляд существенного слоя интеллигенции на событие, лицо, исторический эпизод, а во-вторых, они, даже расходясь с фактом, часто отражают общественную тенденцию развития: событие могло не произойти по случайности или по случайности произойти не в закономерной форме, на поверхность жизни часто всплывает кажимость, а не сущность явлений, предание же обычно берет именно сущность. Аристотель отличал историка от писателя в пользу последнего (историк говорит о действительно случившемся, писатель — о вероятном): в известном смысле вероятное событие закономернее, сущностнее, существеннее и даже действительнее реально произошедшего.
Поэт всегда средоточие исторического процесса, в его сердце он фокусируется. Однако высокое призвание поэта в наш еще более жестокий, чем пушкинский, век часто опошлялось самими поэтами, в том числе талантливыми и известными. От этого опошлялся и сам талант, и поэзия. С другой стороны, великую ценность для культуры и человечества обретают те, кто оставался и в нашу железную эпоху поэтом в истинном смысле слова — не версификатором, не рифмоплетом, пусть даже виртуозным, а поэтом, то есть личностью, пропускающей вселенную и эпоху через сердце и разум. Говорят, что человечество двигалось от золотого века к бронзовому и от него к железному. Если это так, то ХХ век в литературе более или менее точно повторил это движение, завершив золотой ХIХ век, вошел в серебряный и затем надолго погрузился в железное состояние. Все это отражено в тех преданиях о поэтах и поэзии, которые я собрал и продолжаю собирать, и часть из которых публикуется ниже.
Юрий Борев
Когда пытались давать советы или редактировать стихи Державина, он вопрошал: — Вы хотите, чтобы я переживал свою жизнь по-вашему?
Некрасов написал трогательное стихотворение о том, как мальчик вскочил на запятки кареты покататься, напоролся на коварно забитые владельцем кареты гвозди и погиб. На следующий день после публикации стихотворения гвозди на запятках всех карет были сбиты. Кроме одной. Прохожие забросали ее камнями. Карета остановилась, и из нее вышел Некрасов.
Бунин называл Бальмонта рыжей хризантемой.
У самой эстрады за столиком сидели Борис Савинков и Михаил Кузмин. В противоположном углу кафе два сдвинутых вместе стола занимала шумная компания во главе с Маяковским. На эстраду поднялся Игорь Северянин. Прочел стихи. Словно ему в ответ, Маяковский написал на салфетке:
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй, —
и пустил салфетку по рукам. Кузмин встал из-за столика, поправил золотое пенсне и бросил Маяковскому свое четверостишие:
Дважды два — четыре,
Два плюс три — пять.
Остальное в мире
Нам не надо знать.
Кто-то пошутил:
— Русская поэзия вступила в стадию кофейно-эстрадного бытия!
Маяковский встал и громовым голосом прочитал антивоенные стихи «К ответу». Кто-то крикнул: «Предатель!» Кто-то — «Браво!» Мандельштам спросил: «Маяковский, зачем вы читаете стихи в кафе? Вы же не румынский оркестр!»
Летом 1917 года Осип Мандельштам сказал: «Наши граждане ходят с бантами, как коты».
После Октября дочь Пушкина написала Луначарскому, что она голодает. Луначарский распорядился оказать ей помощь. Однако пока письмо шло к нему, пока оно рассматривалось, пока распоряжение наркомпроса гуляло по кабинетам, дочь Пушкина умерла.
В 1918 году крестьяне села Михайловское вынесли приговор: «На месте сим желательно увековечить память Пушкина помещика нашего и память о революции».
Волошин прятал и спасал красных от белых, белых от красных. Когда у него спрашивали: «К какому крылу вы примыкаете: к красным или к белым?» -, он отвечал: «Я летаю на двух крыльях».
Осип Мандельштам сказал, что акмеизм — это тоска по мировой культуре.
Рассказывал Семен Липкин. Маяковский встретился в Ницце с художником Юрием Анненским и стал уговаривать его вернуться. Тот ответил: «В России сейчас такая обстановка, что я не смогу работать». Маяковский помолчал и сказал: «Я тоже не могу работать. То, что я пишу, давно не стихи».
Ходасевич говорил, что Блок умер не от болезни, не от старости, а от смерти. Видимо, Ходасевич имел в виду, что Блок взглянул в лицо смерти, воспев восставшую смертоносную чернь в «Двенадцати». Взглянул, ужаснулся и умер.
Песня Лебедева-Кумача «Вставай, страна огромная» оказалась плагиатом. Она написана школьным учителем Александром Баде еще во время первой мировой войны. Дочь покойного автора послала текст Лебедеву-Кумачу. Он же, сделав несколько актуализирующих поправок, присвоил текст.
Сталин заподозрил намек на себя в строках Сельвинского:
Родная русская природа,
Она полюбит и урода,
Как птицу, вырастит его.
Сельвинского вызвали с фронта и привезли на заседание Политбюро. Заседание вел Маленков. Он долго добивался от поэта: «Кого вы имели в виду?». Сельвинский, не понимая, чего от него хотят, объяснял прямой и единственный смысл этих стихов: русская природа добра ко всему живому. С резким осуждением творчества поэта выступил Александров. Создалась грозная, чреватая бедой ситуация. Неожиданно непонятно откуда в зале заседания появился Сталин и сказал:
— С Сельвинским следует обращаться бережно: его стихи ценили Бухарин и Троцкий.
В отчаянии Сельвинский закричал:
— Товарищ Сталин, так что же я — в одном лице право-левацкий блок осуществляю?! Я тогда был беспартийный мальчик и вообще не понимал того, что они писали. А ценили меня многие.
Сталину ответ понравился, он сказал:
— Надо спасти Сельвинского.
Маленков, который только что топал на поэта ногами, дружески пожурил его:
— Вот видите, товарищ Сельвинский, что вы наделали?
Сельвинский повеселел:
— Товарищ Сталин сказал, что меня надо спасти!
Все расхохотались.
Генерал армии Алексей Семенович Жидов, много натерпевшись от своей фамилии, не жаловал евреев. Когда его войска отличились при взятии какого-то города и были отмечены в приказе главнокомандующего, то Сталин исправил неблагозвучную фамилию на «Жадов». С тех пор генерал жил и воевал под новым именем. Дочь же его вышла замуж за поэта Семена Гудзенко, принадлежащего к нации, к которой столь несправедливо привязывала генерала его старая фамилия. Отец отказал дочери в своем расположении. Семен шутил: «Женился по расчету, а оказалось — по любви».
Когда в первый раз обсуждали слова Гимна СССР, Сталин сказал, что там еще много недостатков. Михалков начал оправдываться.
— Не заикайтесь, товарищ Михалков, — попросил Сталин.
Михалков целые две недели говорил не заикаясь.
Сталин предложил создателям гимна попросить все, что они хотят.
— Я хотел бы квартиру.
— Хорошо, товарищ Михалков, будет вам квартира.
— А я — машину.
— Хорошо, товарищ Александров. А что хотели бы вы, товарищ Эль-Регистан?
— Я хотел бы получить на память этот красный карандаш, которым великий человек пишет свои резолюции.
Михалков получил квартиру, Александров — машину, Эль-Регистан — красный карандаш…
Регистана и Михалкова называли заслуженными гимнюками Советского Союза.
Берия докладывает Сталину:
— В Корее враг отброшен на пятьдесят километров, взяты пять городов, в Запорожстали задута домна, колхозники Ставрополья собрали хороший урожай, поэт Леонидзе, автор поэм «Детство вождя» и «Отрочество вождя» приступил к написанию новой поэмы «Юность вождя».
— А как у поэта Леонидзе с квартирой?
— По нашим сведениям, у него большая квартира в Тбилиси, дача в Сухуми, дача в Гаграх, домик в Боржоми…
— А как у него с орденами?
— Как нам известно, недавно получил орден Ленина.
— А как с премиями?
— Лауреат Сталинской премии всех степеней.
— Так чего же ему еще от меня нужно?
Алексей Марков написал поэму с таким сюжетом. Вождь узнает о смерти матери, но дни идут, а государственные дела и борьба с врагами народа не отпускают его из столицы на похороны. Наконец на десятый день он шлет телеграмму, разрешающую похороны без него. Поэма произвела впечатление на главного редактора «Октября» Федора Панферова, и он передал ее — как касающуюся личности вождя — на высочайшее рассмотрение. Сталин поэму прочитал и написал синим карандашом: «Поэму сжечь». А красным добавил: «Автора пригреть».
В 1947 году Борис Пастернак сказал: «Среди этого моря лжи люди все же видят честные сны».
В 1949 году к поэту Арсению Тарковскому пришли двое военных и предложили ему поехать с ними. Тарковский поинтересовался, что взять с собой. Гости ответили: ничего — вы скоро вернетесь…
Поэта усадили в черную машину, и она помчалась. Через несколько минут Тарковский оказался в Кремле и его привели в большую комнату, в которую вскоре вошел аккуратный, строгий и заинтересованно-приветливый чиновник. В руках у него была красная папка.
Чиновник изложил свои виды на Тарковского. Вы, мол, известны как хороший переводчик. Мы-де на этот счет наслышаны или, вернее, специально справлялись, где нужно, и получили самые благонадежные характеристики, в том числе и по части умения. Потому к вам и обращаемся. А дело необычное и деликатное, как вы сами поймете. Товарищу Сталину в этом году исполняется семьдесят лет. Мы и решили сделать ему подарок: перевести и издать на русском языке его юношеские стихи.
С этими словами чиновник раскрыл красную папку, где на великолепной плотной бумаге были отпечатаны стихи на грузинском языке и подстрочники на русском (каждое стихотворение и каждый подстрочник — на отдельном листе бумаги).
— Нам важно знать ваше мнение. Посмотрите. Оцените. И переведите. Вопрос еще не согласован на самом верху, но полагаем: нашу инициативу одобрят. Предупреждаем о неразглашении. Все, что нужно для работы, скажите — обеспечим. Денежные условия будут хорошие. Не обидим. Скажите, что вам надо.
Тарковский стал отказываться от оплаты и забот, подчеркивая, что для него и без того высокая честь, и, весьма довольный, что все обернулось не полным худом, уехал к себе домой в той же огромной черной машине и в том же конвойном сопровождении.
Затем раз в неделю ему позванивали и осведомлялись, как нравятся стихи, как он справляется с переводом, не терпит ли в чем нужды и что может способствовать его поэтическим усилиям.
Стихи переводчику — могло ли быть иначе? — нравились. Он ни в чем не нуждался. Работа двигалась.
Вскоре его пригласили в ту же комнату в Кремле, и тот же аккуратный чиновник сказал, что он должен уведомить поэта, что они посоветовались с товарищем Сталиным и вождь выразился в том смысле, что публиковать его юношеские стихи на русском языке не следует, поскольку мероприятие это несвоевременное. У Тарковского была изъята красная папка с грузинскими текстами, подстрочниками и с черновиками переводов. Поэт еще раз был строго предупрежден о неразглашении, и ему была вручена за беспокойство и напрасные труды большая пачка крупных купюр.
Тем история и окончилась. Возможно, у вождя была верная самооценка и даже тайный комплекс творческой неполноценности — ощущение своей поэтической заурядности.
Поэта Суркова, одного из секретарей Союза писателей, называли: «сурковая масса».
В хрущевскую оттепель Алексей Сурков сказал: «Этот Ренессанс надо задавить!»
Во время борьбы с космополитизмом поэт Грибачев выступал с откровенно антисемитскими заявлениями. Примерно через десять лет, после ХХ съезда, на одном из собраний в Союзе писателей ему об этом напомнили. Грибачев заявил, что он не антисемит и доказал это тем, что перевел на русский язык стихотворение одного еврейского поэта. Раскин не заставил себя ждать с эпиграммой:
Наш переводчик не жалел трудов,
Но десять лет назад он был щедрее:
Перевести хотел он всех жидов,
А перевел лишь одного еврея.
Стало известно, что Грибачев и Софронов фривольно проводят время. Эренбург сказал: «Пусть лучше интересуются человеческим, чем человечиной».
Об одном поэте, переводчике с украинского, говорили: он переводит с малороссийского на еще менее российский.
Левик, крупнейший мастер перевода, приступая к любой работе, с опаской говорил: «А что если не получится!».
Эпиграмма на Евгения Евтушенко:
Поэт поэзией своей
Творит всесветную интригу.
Он с разрешения властей
Властям показывает фигу.
Лев Озеров рассказывает. «Пастернак говорил мне: что вы навязываете мне Андрея Вознесенского — не я, а Кирсанов его учитель».
Лев Озеров рассказывает. На вечер было назначено выступление поэтов. Мы целой группой — Антокольский, Вознесенский, я и другие — шли в Политехнический. У самого входа Вознесенский сказал, что он на минуту задержится, и отстал. Начинал вечер Антокольский. В середине его выступления вошел Вознесенский. Расчет сработал: его огромная в те времена популярность вызвала шквал аплодисментов.
Антокольский смешался, прервал чтение стихов, тоска появилась в его глазах.
— Иди выступать, любимец публики! — с этими словами он сошел с трибуны.
В 50-х годах четыре молодых поэта (Евтушенко, Вознесенский, Винокуров и Берестов), ставшие потом известными, отправили свои первые книги Пастернаку, а потом посетили его и спросили, что он думает об их творчестве. Пастернак счел нужным ограничиться несколькими общими принципиальными положениями.
Но один из приехавших был настойчив:
— Что вам больше всего понравилось?
— Неужели вы думаете, что я могу заниматься микрометрией?
Году в 1956-м болгарский поэт Божидар Божилов гостил в Грузии. Возвращался в гостиницу после доброго застолья. У дверей сидел сапожник. Божидар остановился. Приятели-грузины удивились:
— Божидар, что тут интересного? Сапожник как сапожник!
— А может быть, это отец нового Сталина?
Расул Гамзатов сказал: «Сижу в президиуме, а счастья нет в моей измученной душе!»
Поэту Александру Ревичу, отдыхавшему в Коктебеле, литобъединение «Красный ландыш» прислало телеграмму: «Поэту простые советские люди желают успехов в работе и блуде».
Отец Высоцкого на похоронах сына сказал: «Наверное, он был способный: его ценил сам Кобзон».
Чуковский говорил: «Быть подлецом невыгодно».
Светлов говорил: «Занимать деньги следует только у пессимистов. Они заранее знают, что долг им не отдадут».
Светлову в больнице, медсестра:
— Я вижу живого классика!
— Полуживого, — поправил Светлов.
Светлов сказал: «Тюрьма лучше больницы: в тюрьме знаешь свой срок».
Светлов сказал о двух бездарных поэтах, ведущих войну друг с другом: их в поэзии не существует, но они ведут борьбу за несуществование.
Когда Александр Твардовский учился в ИФЛИ, он был уже поэтом, написавшим известную поэму «Страна Муравия». На госэкзаменах по литературе ему достался вопрос: «Поэма Твардовского «Страна Муравия».
Николай Доризо сидел с Твардовским. Они выпивали и разговаривали. Когда уже серьезно выпили, Доризо сказал:
— Александр Трифонович, а ведь вы, наверное, больше прозаик, чем поэт.
— Почему? — возмутился Твардовский.
— Стих ваш логичный, сюжетный, у вас нет любовной лирики.
Твардовский заплакал.
Цековский начальник сказал Твардовскому:
— Мы вам к юбилею собираемся Звезду Героя дать, а вы, видите ли, в психбольнице какого-то диссидента навещаете!
— А разве Героя дают за трусость?
Ахматова увидела в кармане рубахи Евтушенко несколько самопишущих ручек и спросила: «У вас там и зубная щетка есть?»
Как-то поэт Евгений Винокуров посетовал, что его поносил какой-то критик. Ахматова сказала: «Меня Жданов публично блудницей назвал — и то ничего».
Ахматова сказала: «Восьмое марта выдумали импотенты. Как можно вспоминать о женщине один раз в году?!»
Один поэт хвастался, что его переводили Боря Пастернак, Ося Мандельштам, Саша Межиров…
— А Нюшка тебя не переводила?
— Какая Нюшка?
— Ну Ахматова!
Ахматова говорила: «Когда на улице кричат: «Дурак!» — не обязательно оборачиваться».
Антокольский должен был произнести рекомендательную речь на приемной комиссии Союза писателей по поводу кандидатуры Беллы Ахмадулиной. Он встал и сказал:
— Ну это же Белочка, — развел руками и сел.
Ахмадулину приняли.
Глазкова спросили:
— Коля, кто в ХХ веке первый поэт России?
Глазков подумал и сказал:
— Пожалуй, после меня Блок.
Иосиф Бродский сказал: «В жизни общества культура играет роль учителя, а учитель всегда в меньшинстве».
Официозный поэт конца брежневской эпохи лауреат Ленинской премии Егор Исаев, украшавший все тогдашние политико-культурные мероприятия, ныне занят разведением кур. Наконец-то человек занялся добрым и своим делом.