Вступительное слово Галины Маневич
Юрий Одарченко
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1996
«Я РАССТАВЛЮ СЛОВА…»
Юрий Одарченко принадлежит ко второму поколению первой парижской эмиграции, которое, не успев духовно окрепнуть, дважды оказалось под колесами истории. Поэтому на общем малооптимистическом фоне эмиграции биография этого поколения выглядит особенно трагической. Георгий Иванов в статье о поэзии послевоенного периода скажет: «Уже задолго до войны эмигрантская поэзия «стабилизировалась», на приток новых махнули рукой, стараясь сберечь то, что есть, и довольствуясь этим. Появление Ю.Одарченко, выступившего в печати спустя три года после появления libe ration, отрадное, но, как все исключения, лишь подтверждающее правило — исключение!».
Видимо, культивация и охранение очага русской словесности в изгнании оказались возможными лишь за счет тех созревших и оформившихся еще в России религиозных, духовных и творческих личностных ресурсов, которые спасали себя надеждой на великие перемены и возвращение. Их дети, в младенчестве или отрочестве покинувшие Россию, в силу малости лет не могли обладать теми моральными запасами, которые окармливали их родителей, а следовательно, они были лишены главного — самоощущения веры и надежды. Тому способствовали и иные сопутствовавшие причины. Если еще в двадцатые годы идеологически разноликое русское зарубежье обладало богатством печат ных изданий, свидетельствовавших действительно о живом духе традиций, то к концу войны, сильно обнищавшее, оно способно было сохранить лишь еди ничные крайне политизированные газеты и журналы. Эмиграция перестает быть аккумулятором новых голосов и средством их поддержки.
В предисловии Кирилла Померанцева к книге Ю.Одарченко «Стихи и проза», вышедшей в 1983 году в Париже, спустя почти двадцать лет после смерти писателя, можно прочесть следующее: «Когда же стихи его стали поя вляться в парижском «Возрождении» и в нью-йоркском «Новом журнале», отклики на них тогдашних критиков были более чем сдержанные. Одарченко это знал и не переставал утверждать: «Подождите пятьдесят лет и тогда увидите». Я искренне рад, что «увидели» на двадцать лет раньше. И не только в эмиграции (в эмиграции, пожалуй, меньше всего), но в Советском Союзе. Мне много приходилось встречаться с советскими поэтами от Твардовского до Слуцкого (перечислять всех не стану), и решительно все попросту балдели от этих ни на какие другие не похожих стихов, просили перечитывать по несколько раз, записывали, считали их «новой страницей в русской поэзии».
На этом застольном советском «балдении» по поводу «исключительного голоса», однако, все и окончилось. На страницах советской печати так и не появилось ни одной строчки этого поэта — поэта подлинно трагического гротеска, в чьем творчестве органично сосуществуют язык дадаизма, французского сюрреализма и традиций «русского беса» — от Пушкина, Гоголя, Достоевского до Блока и Ремизова.
Эмиграция не знала поэтических экспериментов обереутов. Но, как ни странно, перекличку с мотивами поэзии Ю.Одарченко можно найти в стихах Д.Хармса, Н.Алейникова, А.Введенского и позднего И.Бахтерева. Видимо, петербургская линия литературного мистицизма в лице ее поздних продолжателей — А.Белого и В.Ремизова, успела отозваться в последующем за ними поколении и по ту и по другую сторону кордона.
Поразительно, насколько личность Ю.Одарченко соответствовала его родовому имени — сколь разносторонне он был одарен. Оппонируя Фрейду, он написал большой труд по психотерапии, до сих пор не опубликованный. Подобно известному русском художнику Павлу Мансурову, поэт зарабатывал деньги писанием эскизов декоративных тканей для галстуков. По воспоминаниям близких, Одарченко обладал и блестящим дарованием пианиста. Но самый большой и одновременно самый опасный его дар — это дар сверхчувственного зрения. Ю.Одарченко постоянно ощущал себя и видел как бы в двух измерениях — в настоящем ему открывался образ будущего. Это ясновидение и породило совершенно особый мир его поэзии, и трагический финал его биографии, при всей своей странности и непохожести неким образом символизирующий человеческую и творческую судьбу его поколения: райски безоблачные детство и отрочество в начале (описанные в главах его неоконченной повести «Детские страхи») и бескровное, выношенное творчеством самоубийство в финале…
Родившись в семье московского банкира, он каждое лето своего беспечного детства проводил в семейном имении неподалеку от мест, где создавались гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». И не особый ли колорит географического ландшафта открыл ему еще в раннем возрасте видение, которое называют «третьим глазом»? Он так же, как и Гоголь, за фасадом мира прозревал его обратную сторону. За личиной — лицо, в завязке действия — его итог.
Как известно, Ремизов тоже обладал необыкновенным видением мира. Но его движущийся, копошащийся мир «подстриженных глаз», родственный гофманиаде, создавал ауру загадочности и тайны, обогащая плоский мир статики. Мир, окружавший Одарченко, не смог стать для него игровым, орнаментальным моментом творчества. В детские его стишки проникала обволакивающая тень.
Мальчик катит по дорожке Легкое серсо.
В беленьких чулочках ножки,
Легкое серсо.
Солнце сквозь листву густую
Золотит песок,
И бросает тень большую
Кто-то на песок.
Мальчик смотрит улыбаясь:
Ворон на суку,
А под ним висит качаясь
Кто-то на суку.
Легкая народная считалочка оборачивается петлей «Паши-Пашеньки» — одного из постоянных и жутковатых персонажей его поэзии:
или:Как в углу на чердаке На тончайшем ремешке…
Свет погас. Теперь ни зги… —
Пашенька, Пашенька, помоги!..
Чай в двенадцать ровно!
Подошла к дверям.
В дверях
Обернулась.
Смертный страх
В помутневших зеркалах…
На паркет упала… Ах!
Клавдия Петровна.
Почти все мини-драмы Ю.Одарченко разворачиваются при свете дня. Не случайно, что первый и единственный изданный прижизненно сборник (1940 г.) называется «Денёк». Слово «денек» настраивает на светлую гармоническую тональность, которая как бы не в праве быть предвестницей печального исхода. У Одарченко «Денечек, денечек, вот так день!» превращается в «Туманный день И бездны тень»:
А если солнышко взойдет И смерть под ручку приведет,
То это будет все равно —
В гробу и тесно и темно.
Действие в его стихах обычно разворачивается в ускоренном ритме пространственного или временного пути. Итог — исход — почти всегда идентичен и в то же время всякий раз непредсказуем. Безоблачный, первозданный мир детей, цветов, птиц, насекомых, животных видится поэтом через незабываемый, зажатый кулачок Матреши — безвинной жертвы Ставрогина. Потому этот игровой мир каждый раз в финале стихотворения оборачивается своей антиномией. И ребенок в стихах Одарченко очень часто становится не только свидетелем разрушения, но даже его прорицателем. Это двойное, порой ерническое зрение и готовит непредсказуемый финал.
Я болен страшною болезнью: Не сифилисом, не чумой —
Еще страшнейшею болезнью —
Пошел я по миру с сумой.
Встречать знакомых мне не стыдно —
«Ах, здравствуйте! Я очень рад.
На бал собрались? это видно.
Но что за странный маскарад?»
А я протягиваю руку
И мне, смеясь, суют пятак.
Я спешно пожимаю руку
И ухожу на свой чердак.
Там в щелях шепчут тараканы —
Ну что, повесится ли он?
Заглядывают мне <в карманы>
И видят — денег миллион.
На эти деньги покупаю
Вина, селедки, папирос.
И в тишине своей читаю
Безумный гоголевский «Нос».
В рукописях Одарченко, еще не разобранных наследниками, можно найти много записей, в которых поэт ведет постоянный диалог с Достоевским. Тот становится как бы альтер-эго поэта. В этом диалоге вырастает проблема ответственности писателя перед словом. В рукописях я обнаружила обращенные к Достоевскому стихи:
Вам Государь простил, Но мы Вам не прощаем,
Вы оправдались тем, что «Бесов» написали.
Так значит, Вы заранее все знали?
Диалог с Достоевским ведет его к размышлению о «словечках»:
Какая власть дана словечку! Из человека в человечка
Любого превратит оно.
Ему пред совестью дано
Гореть, как пред иконой свечка.
Необычайное словечко!
А далее и к самоиронии над собственным «словом»:
Как прекрасны слова: Листопад, листопад, листопады!
Сколько рифм на слова:
Водопад, водопад, водопады!
Я расставлю слова
В наилучшем и строгом порядке —
Это будут слова,
От которых бегут без оглядки.
В один из ясных, солнечных денечков Юрий Одарченко не затянул петлю, которая так многовариантно возникала в его поэзии, а, видимо, как всегда спонтанно, в ритме очередной считалочки или песенки, — засунул в рот шланг от газового баллона и побежал из жизни «без оглядки»: «мертвому не стыдно». Но убежал ли он от собственных видений и плетений слов или от абсолютного отсутствия воздуха и резонанса? Это навсегда останется загадкой.
«Пятьдесят лет», о которых говорил Ю.Одарченко, не за горами. Стихи его звучат свежо и современно. И по всем своим формальным признакам могут быть сопоставимы с нынешним поэтическим авангардом. Однако опять его поэзия никак не совпадает с духом постмодернизма по самой своей экзистенциальной сути. Игра в искусстве у Одарченко оборачивается последним и единственным решением. Трагически-гротескные реалии, приоткрытые им с такой смелостью, роднят его оригинальную и самобытную поэзию с русской поэтической классикой XX-го века.
Галина Маневич
Юрий Одарченко
ЧАЙНАЯ РОЗА
Чашка чайная, в чашке чаёк С отвратительной сливочной пенкой.
Роза чайная, в розе жучок
Отливает зловещим оттенком.
Это сон? Может быть.
Но так много случайностей
В нашей жизни бывает за каждый денек,
Что, увидевши розу душистую, чайную,
Я глазами ищу — где зловещий жучок.
СТИХИ В АЛЬБОМ
Бом, бом, бом… Вам стихи в альбом
Пишут Бим и Бом,
Оба сразу вместе,
Женихи невесте.
Бим, бим, бим…
Бим написал:
«Нам этой жизни мало»…
А Бом сказал:
«Достаточно трех дней».
А женщина привычно и устало
Копировала белых лебедей.
И муж ее, в блаженстве цепенея,
Был в совести своей ничем не уязвим,
Мерещилась развратная Помпея…
«Пиши-ка ты», сказал стыдливый Бим.
И видит Бом: пылающая лава
(Под ней скрывается покорная земля)
Кипя течет, как сладкая отрава,
От стен упрямого, безумного Кремля.
В набат колокола трезвонят:
И бим и бом, и бим и бом…
Что это, старый мир хоронят?
Нет, это вам стихи в альбом.
ПЛАКАТ
Меж деревьев белый пароходик Колесом раскрашенным шумит.
Борис Поплавский
Пароход, пароход, пароходик Красным лезвием режет плакат,
Пассажиры по бортику в ряд
Опершись о перила стоят,
Путешествию кто же не рад?
Очень рад и стальной пароходик!
Ах как рад, ах как рад пароходик!
Красный носик, а винт позади,
От земли не легко отойти,
Дыму сколько из труб, погляди:
Дым кругом и вода впереди.
Веселее плыви, пароходик!
Это новый совсем пароходик:
В трюме нету всезнающих крыс,
Голубеет прозрачная высь,
Он далеко, далеко, вглядись —
Вот и скрылся за радужный мыс.
Очень нравится мне пароходик.
Помолюсь за стальной пароходик.
Шепчет на ухо ангел: «Не так
Ты молитву читаешь, чудак.
Повторяй потихоньку за мной:
Со святыми Господь упокой
Пароход, пароход, пароходик».
Есть совершенные картинки:
Шнурок порвался на ботинке,
Когда жена в театр спешит
И мужа злобно тормошит.
Когда усердно мать хлопочет:
Одеть теплей сыночка хочет,
Чтоб мальчик грудь не застудил,
А мальчик в прорубь угодил.
Когда скопил бедняк убогий
На механические ноги,
И снова бодро зашагал,
И под трамвай опять попал.
Когда в стремительной ракете
Решив края покинуть эти
Я расшибу о стенку лоб,
Поняв, что мир — закрытый гроб.
Маменька, а маменька! что, часы сознательны?
«Ха, ха, ха, задал вопрос,
Часовщик часы принес,
Будь ему признательным!»
А скажи мне маменька, часовщик сознательный?
«Инженер идею дал,
Часовщик часы собрал,
Ах ты, любознательный!»
Ну, а как же, маменька, инженер сознательный?
«Инженер бы сам не смог,
Инженера создал Бог,
И молись Создателю!»
В сердце дрогнули весы,
Чаша долу клонится,
Мальчик смотрит на часы,
Но пока не молится.
В бистро французской деревушки
Смотрю в стеклянную дыру.
Слежу как бродят две телушки
По изумрудному ковру.
Душа уснула в мудром теле,
Мне ум совсем ни для чего.
Что надо мне на самом деле?
По совести — да ничего.
Слились кошмары Скотланд-Ярда
С журчанием осенних струй;
И всплеск шара на дне бильярда
Похож на детский поцелуй.
Поздравляю всех молящихся
С тем, что молятся.
Поздравляю розы чайные
С тем, что колются.
Поздравляю всех трудящихся
С тем, что трудятся.
Получившего пощечину
С тем, что судится.
Поздравляю неудачников,
Коль не клеится.
Продавца гуммиарабика,
Если клеится!
Поздравляю, низко кланяюсь
Встречным всем наперечет.
Поздравляю, низко кланяюсь
Всем, кто дышит и живет.
На палубе работают матросы,
Над морем пролетают альбатросы.
У печки погибают кочегары,
В прохладе нежатся ленивые гагары.
Как пароходу минуть мины,
Вокруг которых плещутся дельфины.
Сам капитан в бинокль глядит
И видит в море рыбу-кит.
Киту привольно и отрадно,
А капитану так досадно:
Что море дремлет, солнце блещет,
Но в лихорадке флаг трепещет.
Публикуется с разрешения Сесили Одарченко