Перевод и вступительное слово Ирины Ермаковой и Натальи Богатовой. Послесловие Татьяны Григорьевой
БЕЛАЯ БАБОЧКА ЙОККО
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1996
Перевод Ирина Ермакова, Наталья Богатова
БЕЛАЯ БАБОЧКА ЙОККО
— так иногда подписывала свои стихи Йокко Иринати. Нам посчастливилось перевести ее книгу «Алой тушью по черному шелку» — цикл из ста одной танка, неизменно входящий в многочисленные Императорские антологии.
Поэзия, философия, политика (во времена, когда женская прихоть нередко и была смыслом государственной политики) далеко не исчерпывали круг пристрастий Иринати.
Легенды, мифы, сплетни…
Любимица императора — она была прекрасна! Одна нога ее было короче другой, и посему она принимала гостей всегда лежа, на ложе, украшенном мелкими красными китайскими хризантемами. Лучшие танка Йокко стали фольклором. Их распевали уличные мальчишки и знало наизусть окружение императорского Двора.
Нам весело было очутиться в эпохе Хэйан (середина IХ — начало XII века), когда при Дворе со всей пышностью устраивались по этические турниры в присутствии и с участием высочайших особ, и более интимно — в домах знати; когда женщина обладала полным литературным равенством и даже превосходством в области реалистического романа — моногатари.
Традиция японской средневековой эротики восходит к первой поэтической антологии VIII века «Манъёсю» («Собрание мириад листьев») — четыре с половиной тысячи стихов, написанных под влиянием китайских поэтических образцов. Появившаяся в 905 году антология «Кокинсю» («Сборник стихов древних и современных») объявила источником поэзии — Человеческое сердце. Смелость и утонченная чувственность образов японских мастеров, умение вместить мир в жесткую форму танка — всего тридцать один слог, пять стиховых строк — до сих пор удивляют почитателей, напоминая о том, что жизнь нето роплива, бесконечна и радостна.
Ирина Ермакова, Наталья Богатова
Йокко Иринати
АЛОЙ ТУШЬЮ ПО ЧЕРНОМУ ШЕЛКУ
Полдня истома. Скрипнула в небе сосна.
Быстро-быстро бежит муравей
по ноге моей
к нежной вершине.
Время
стекает со стен.
Чей это белый волос нашла я
в гадательной книге
Синъи?
Кончиком пальца
скользнуть по одежде твоей,
разбросанной как попало…
Но осторожно,
чтоб ты не заметил.
Старой циновки
натянуты струны.
Дзе-енн… опали
и распустились снова.
Бабушка, спите!
Резко кричат цикады.
Низкое облако в небе
машет твоим
рукавом…
Ревности ветер!
Аромат хризантем!
Восемь раз этой ночью
ты меня наряжаешь,
словно готовишь
на праздник кукол!
Решительно
солнце входит в море!
Я еще прекрасней в мужском наряде!
К веселым кварталам,
рикша!
Утренняя звезда.
Стук башмаков в переулке.
Запах твоих рукавов
спать не дает мне
всю ночь.
Лунная течь на травах.
Ветер лизнет затылок —
табун муравьев по телу.
О скорее, скорее, боги,
пошлите мне старость!
О!……………………
О!…………………………….
О!………………………………….
О, изверженье вулкана!
О, извер……………………………….!
Пропил все.
Даже монету луны.
Чем ты оплатишь
мое
коралловое ожерелье?
Трава высока.
Незаметно подкралась,
о, к спящему муравью!
Одиноко лежащий,
может, он умер?
Шелест шелков с плеч
пеной шуршит в ногах!
Зеркало, отвернись!
Белая-белая-белая,
белая хризантема.
Ловец искусный,
жемчуг добыл ты,
губами
раковину раскрыв?
Шорох отлива.
Проснуться,
а ты не ушел.
Заснуть — ты куришь в углу.
Заснуть и снова проснуться
туманом над легкой водой.
Родник, иссякший в старом колодце.
Проснулась.
Чей это плащ-мино
валяется у моей циновки?
Веселая осень.
Когда возвращаюсь под утро,
он говорит: Дорогая,
как замечательно —
я успел весь свиток старинный
прочесть!
Перышком сойки
вычертил облик на песке.
Нет! Только служанка
волосы собирает
в пучок.
Робкий светлячок,
сколько лун прошло с тех пор,
как я узнала
запах твоих рукавов!
И вот опять…
Сторож прошел с фонарем.
Злилась, кусала рукав.
Разве могла я знать —
ты светлячка мне оставил
на рукаве широком?
Вижу сквозь крышу
соломенную луну.
Как часто и я
в небо взлетала с циновки,
не беспокоясь…
Два голубых мотылька
скрылись под лист банана…
Загляну,
а вдруг научусь музыке новой
у них?
Лунная ночь сочится.
Завистливо стонет сверчок.
Милый,
циновка наша
насквозь промокла.
За смертью послали —
миллион поцелуев
зажгутся на теле моем,
погаснут и снова зажгутся,
пока ты вернешься, улитка…
Завтра — имя,
а сейчас — тишина,
вокруг которой вращает
мир
личинка бабочки йокко.
«Перевод» Н.Богатовой и И.Ермаковой После колебаний мы все же решили печатать творения «Йокко Иринати» в рубрике «Транскрипции». И не только потому, что почти до половины ру кописи оставались жертвами этой изящной литературной мистификации. Тран скрипция — в музыкальной терминологии обозначающая переложение музыки, написанной для одного инструмента, для другого — применительно к поэзии может быть понята и расширительно: как переложение не смыслов-слов, но именно мелодий. А японский звук, пусть и сформированный для русского уха предшествующими поколениями переводчиков (уже без кавычек), в этих эротических танках и правда слышен. Что же до некоторых погрешностей против истины — о них упоминает профессор Т.П.Григорьева в своем эссе о японской любовной лирике.
ТАЙНА НЕДОСКАЗАННОСТИ
Сначала смутила фамилия — «Иринати», что-то не то, не попадалась. Дальше больше, уж очень многое во вступительном слове невпопад. Шарада? Загадки, загадки, реминисценции… Почему-то, говоря о Манъёсю, нажимают на китайское влияние, хотя эта древняя японская антология славится своей коренной поэзией, включает ранние пласты, возникшие до близкого знакомства с китайской культурой. И эротика в этих танка — не совсем эротика или вовсе не эротика, а естественное чувство пробуждающегося человека, когда влечение тела еще не отделилось от влечения сердца.
Влюбленность — всеобщее свойство души. Одна звезда может полюбить другую, как это случилось с Ткачихой и Волопасом, которые встречаются лишь раз в году, в седьмую ночь седьмого месяца. Гора влюбляется в сосед нюю и на языке туманов и ручьев говорит о неутоленном чувстве. Кусты хаги не только славятся своими лиловыми цветами, но это подруга, «жена оленя», который навещает ее тайными вечерами. И горы, и реки, и сам поэт ощущают телесный трепет от лунного сияния. Все живое, все способно чувствовать, откликаться на чувства другого. И потому за помощью чаще обращались к травам, чем к людям… Травы могут и пробудить любовь, и предать забвению милый образ. Потому и называют их по-разному, скажем, «всезнающая трава», или «трава счастья», «трава-забвение», «забудь любовь». Существовал обычай «связывать травы», чтобы приворожить любимого. И слово «мусуби» (связывать) — сакральное, означало и любовный обет: завязывали шнур на одежде любимой или любимого и давали клятву верности. Этот шнур мог развязать лишь тот, кто завязал. Но это и всеобщее состояние вещей: все соединяется между собой невидимыми нитями: в одном месте тронешь, в другом отзовется. Не случайно в японской азбуке появляется таинственная частица «но», напоминающая виток спирали, соединяющей души сущего. И всё сезон за сезоном восходит по оси времен к небесному плану, где обитает Солнечная Богиня — Аматэрасу.
Какая уж эротика в круговороте времен года, когда душу тревожит всякая тварь, всякая малость в природе? И воды, и долины населены невидимыми богами, и человеку отрадно их присутствие. Оттого так много в Манъёсю посвящений цветам, деревьям, туману, дождю, и этих посвящений не меньше, чем песен любви. Но и в песнях любви больше иносказания, больше призрачного, чем явного.
Ночами осенью встает густой туман, И как неясно все передо мной,
Вот так же и во сне
Мне грезится всегда,
Как сквозь туман, твой облик дорогой…
Это из «Осенних песен-перекличек (песен любви)» десятого свитка в переводе А. Глускиной. Чаще скорбят о разлуке, чем наслаждаются близостью: встреча коротка, долга разлука. И не знаешь, наяву ли встретились влюблен ные или причудилось во сне.
Другое дело эротизм гораздо более поздней городской культуры эпохи Эдо (старое название Токио), но отнюдь не культуры Хэйана (древнее назва ние Киото), хотя в поэзии и прозе Хэйана — всё о любви. Всё овеяно (но не одержимо) «любовью к любви», но каждая женщина прекрасна по-своему, — скажет блистательный принц Гэндзи.
Не моральные поучения, не религиозные проповеди, а лишь чувство прекрасного возвышает человека. Здесь главное восприимчивость к прекрасному, поклонение красоте, как Богу, но менее всего красоте тела. Обнаженную натуру вообще не встретить ни в поэзии, ни в живописи, ни в скульптуре. Это противоречило бы основному закону искусства — недосказанности: то, что прекрасно, ни обнажить, ни исчерпать невозможно. Женщину любили за способность к мгновенной душевной реакции, скажем, к поэтическому экспром ту (недаром танка так коротка, буквально — «короткая песня» в 31 слог). Любили за деликатность, изящество манер, почерка, ненавязчивость, недосказанность, умение выражать свои чувства иносказательно и тем вызывать ответное движение души. Японские мастера говорят: не в обнаженности, а в намеке вся тайна японского искусства. Прямо выразить свою мысль или желание значит проявить вульгарность, показать себя человеком несведущим в «очаровании вещей». О неутоленном чувстве скажут облетевшие раньше времени лепестки цветов или тоскующий голос кукушки…
Литература Хэйана — вершина изящного слога: сначала изящество, потом предмет вдохновения. Это изящество, элегантность как бы существуют сами по себе, все остальное — способ выразить сокровенную тайну, обнаружить ее в еле заметных ликах природы или движениях души. Очарованность с привкусом печали, «печальная красота вещей».
Красота недолговечна, но потому и трогает чуткое сердце. Видимая, доступная взору красота может исчезнуть мгновенно, но не исчезает ее отклик в душе, продлевая наслаждение, будь это образ любимой женщины, полевые цветы или листья клена. Прекрасно все в этом мире. Потому поэт Цураюки и говорит в Предисловии к знаменитой антологии танка «Кокинсю»: «Песни Ямато! (древнее название Японии. — Т.Г.) Вы вырастаете из одного семени — сердца и превращаетесь в мириады лепестков речи — в мириады слов… и когда слышится голос соловья, поющего среди цветов свои песни, или голос ля гушки, живущей в воде, кажется: что же из всего, что живет на земле, не поет собственной песни?» Вспоминая великих поэтов Манъёсю, он превозносит их именно за это вселенское чувство: «Видя, как опадают цветы весенним утром; слыша, как падают листья в осенние сумерки; скорбя о том, что каждый год в зеркале появляются и «белый снег», и «волны»; видя пену на глади воды и росу на растеньях, — они содрогались при мысли о своем бренном существованье» (перевод А. Глускиной).
Со временем пришлось много пережить и взлетов и падений, душа устала верить во всеобщую любовь, поубавилась восторженность и пришло осознание того, что мир не только преисполнен очарования, но и горя, гибели прекрасного; что и «могущественные недолговечны». Тогда взор отвели от неба или залитой небесным светом земли и обратили на плоть, которая казалась доступной и понятной, дарующей наслаждение, плотскую радость. Стали искать утешение в «веселых кварталах», вывернув наизнанку этот «бренный мир», чтобы как можно ближе узнать его. Теперь недостаточно внимать голосу кукушки или плачу оленя, чтобы пережить любовную тоску, теперь стремились к обладанию. Раньше верили в потаенную красоту, которой нет предела, теперь — в осязаемую, конечную. Вкушали соки жизни, пусть даже истощая собственные душу и тело, но спешили насладиться сиюминутным, по-своему вос принимая принцип «здесь и теперь». Все сжато до предела: время, пространство, удовольствие.
Потребность в эротике обостряется, когда пропадает полнота, непосредственность чувства, оно сокращается до голой чувственности. Потребность в эротике — знак того, что все уже на исходе. Наши поэтессы уловили это. Их героиня пишет:
Розовой пятки коснулась волна
и зашипела, вздымаясь…
Сто один раз напишу знак ЛЮБОВЬ
на воде.
Вот только обнаженная пятка раньше, до эпохи Эдо, вряд ли была возможна. Лишь в ХХ в. появляется привкус «демонической красоты» у Танидзаки Дзюнъитиро и, естественно, обнажается «пятка»: «Неожиданно перед ним предстало дивное зрелище — молочно-белая обнаженная женская ножка выглядывала из-под занавесок паланкина… человеческая нога могла поведать не меньше, чем лицо. То, что он увидел, было поистине совершенством. Изящно очерченные пальчики, ногти, подобные перламутровым раковинам на побережье Эносима; округлость пятки, напоминающей жемчужину; блестящая кожа, словно омытая в водах горного потока, — да, то была нога, достойная окунуться в кровь мужчин, ступать по их поверженным телам». И события этого рассказа «Татуировка» относятся как раз к эпохе Эдо.
Что говорить, есть в этой предельности своя красота, но уже другого плана, красота уставшей души и уставшего тела, какая-то нервозная красота, как у Врубеля или Ван Гога.
В своем высшем выражении дух эпохи Эдо породил бессмертную гра вюру «укиё-э» (Утамаро, Хокусай), но эротическая поэзия прожила недолго. Наверное, потому что не смогла соперничать с традиционными танка и хайку (трехстишия). Последние и не могли исчезнуть, ибо не замкнуты на себе, на чем-то одном, что обусловлено глубиной чувства, позволяющего и на засохшем дереве видеть цветы, которые способны вызвать озарение. Или, как говорил Сэами, мастер театра Но, в ХV веке: «Есть предел человеческой жизни, но нет предела «но» («но» еще можно перевести как «дар божий»). Потому, похоже, и решились наши поэтессы отдать дань этой ушедшей поэзии, силой своего воображения вернуть ее к жизни. Потому и число — 101 стихотворение, наподобие бессмертной антологии классических танка «Хякунин иссю» («Сто стихотворений ста поэтов»), соединившей лучшие танка VIII — ХIII веков. А чтобы придать силу доброму порыву, влили живую струю, свежую силу новой танка Исикава Такубоку:
На песчаном берегу Островка
В Восточном океане
Я, не отирая влажных глаз,
С маленьким играю крабом.
(Перевод В. Марковой)
И наши поэтессы радуют:
Пучок морской травы на берегу.
Спокойно перешагну.
Снова бежит за мной
маленький краб.
Красоту Исикава Такубоку можно назвать красотой «ваби», красотой первых цветов, пробивающихся сквозь толщу снега. Эта красота таит в себе силу земли и будет жить, пока жива земля. И хотя принято называть красотой «ваби» дух чайной церемонии, ею, по-моему, дышат стихи Такубоку. Стихо творения наших поэтесс ближе красоте Эдо, но и в них ощущается исход ХХ века. Главное же, что уловлена тайна японской поэзии, тайна недосказанности, и потому многие из стихотворений действительно можно принять за японские. И это радует (и меня — особенно). Только вот в нашем веке вряд ли возможна та степень внутренней свободы. Судите сами. У «Йокко Иринати»:
Тяжелая луна, стоны влюбленной флейты,
запах несчастных азалий!
И все это — в маленькой луже.
А Басё скажет:
Едва-едва я добрел, Измученный до ночлега…
И вдруг — глициний цветы!
(Перевод В.Марковой)
Хайку любит свободу, не для одного себя, но для всего сущего. Другой свободы и не бывает. И еще: наверное, японки не писали «алым по черному», а писали черным по белому, тушью по рисовой бумаге. Но это уже наше ви дение, пристрастие к энергии огня — к красному по черному — в тоске по бе лизне, когда слово сжимается до молчания. Но, главное, встреча состоялась — встреча разных времен, разных пространств. И не могла не состояться, ибо есть одно Время и одно Пространство.
Татьяна Григорьева