Михаил Лаптев
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 1996
«ИДЕТ ПЕЛОПОНЕССКАЯ ВОЙНА» Михаил Лаптев умер в декабре 1994 года в возрасте 34 лет. За несколько месяцев до смерти поэта вышла его первая и пока единственная книга «Корни огня». В нее вошли стихи, написанные за десять лет, но это лишь небольшая часть созданного Лаптевым — он писал, может быть, даже слишком много, но творчество было для него не только главным в жизни делом, но и оправданием, и спасением.
А когда успокоится все, и отделит архангел
всех овец от козлищ, и над городом сникнут дымы,
я спрошу себя: что делал я в этот вечер воскресный?
И отвечу спокойно: я писал. О, я только писал.Стихи Михаила Лаптева — неровные, разностильные — иногда поражают резкостью и мощью, иногда — превращаются в почти неконтролируемый сознанием поток образов:
В предплечье гипсовом Руссо
поет слепое колесо.
От песни голуби горят,
и гневно моетс Марат.Но поэзия дл Лаптева — всегда поиск смысла, даже если необходимо на время уйти в поля бессмыслицы. Можно обрести смысл в диалоге с предшественниками — и здесь наиболее очевидно постоянное обращение и к стихам Мандельштама, и к его образу; можно — в ощущении непрерывности истории, замкнутости, бесконечности:
Прет Чапай, Суворов марширует,
Тверь палит поддатый Калита,
и Иван у Времени ворует,
и калитка в вечность заперта.Лаптев ведет нескончаемую тяжбу с Россией, заледенелой, «приземистой» державой, страной, где жить невозможно, и вне которой не выжить («Между флейтой и словом «начальник» простерлась Россия»). И эта вполне традиционная любовь-ненависть к суровой родине соединена с мрачным осознанием быти как трагедии и с пониманием своей собственной судьбы. Поэтический мир Лаптева населен таинственными монстрами, порожденными безрадостной действительностью и подсознанием поэта:
Читают Маркса сторожа у башен,
у кафедрального собора хмурый граф
со свитой скачет и, горбат и страшен,
колдун готовит варево из трав.
Я не был здесь 11 веков.
И сам не знаю я какого черта
глотал все это время воздух спертый
страны, которой правит Иванов.Но сквозь ужас и безнадежность («А пространство поваром глядит, / рваное, глухое, равнодушное, / и гудит, настойчиво гудит / револьвером теплым под подушкою») Лаптев пытается прорваться к свету, к смыслу. Если угодно — к Богу. В одном из лучших в книге стихотворений обнаженно сконцентрирована эта тоска, это стремление:
Сплю — не сплю — как будто точит
душу мелкая сова,
словно сгрызть до донца хочет
воспаленные слова.
И не знаю я — Великий
Образ со стены глядит
или просто плоским ликом
пустобожие смердит.
И не спрятаться, не скрыться,
и везет, везет, везет
по дорогам Черный рыцарь
маленький солнцеворот.
И глядит арап далекий,
за спиною шляпу сжав,
на приземистые склоки
птиц, зверей, людей, держав.
Ночь. Внимательно и ново
на Москве после дождя.
Сплю — не сплю. И стонет слово,
по извилинам идя.При жизни Михаил Лаптев печатался довольно много — и в солидных популярных журналах, и в малотиражных изданиях, но его известность не выходила за пределы небольшого круга друзей и приятелей. Именно усилиями некоторых из них была издана его книга. Хочется верить, что не последняя. Потому что Михаил Лаптев — поэт подлинного дара. Иногда — откровенно эмоциональный, иногда — горько ироничный, но всегда относившийся к слову всерьез.
А.У.
Михаил Лаптев
. . . Тяжелая слепая птица
назад, в язычество летит,
и мир асфальтовый ей снится,
и Гегель, набранный в петит.
Молчанье жирное зевает.
Она летит, в себе храня
густую память каравая
и корни черные огня.
Она летит над лесом топким
воспоминания и сна,
летит из черепной коробки
осиротелого пшена.
Она летит из подсознанья
в глухой березовый восход,
и изморосью расставанья
от крыльев глиняных несет.
. . . Идет Пелопонесская война.
Хочу победы афинян. Накаркать
мне пораженье Спарте? На хрена?
Стою над Спартой, как над картой.
Повис над Спартой, над трезубцем сим,
где выбраковывают поколенья,
где рубят илотов, как на дворе поленья,
и думаю, на сколько же Цусим
отстали мы от греков? Сколько Волг
мы б отдали, коль боги захотели?
Днепров и Неманов? Европы важный долг —
держать Россию в черном теле.
Но перевесит вдруг Березина,
взбрыкнут Нева и озеро Чудское…
Пока мы учимся. Пока мы только в школе.
Идет Пелопонесская война.
. . . Не заколачивай незрячим топором
мой бедный гроб, о шушенский охотник!
Я знаю: Пушкина в расход — в тридцать седьмом.
Не помню только, кто. По-моему, царь-плотник.
Распутин, Джуна ли… Смешались имена
в мозгу, рассхошемся, как архетип Батыя.
И я не знаю, любит ли меня
шершавая Россия.
Наверно, нет. Но как унять сей зуд,
сию опалу? О, идет охота.
И вижу, как ее в колясочке везут —
пускающего слюни идиота.
. . . Я — Степь. Я — великая Степь от Саян до Дуная.
Я косы лесов распустила. Мой сын — Человек.
Родильные корчи толчками закат догоняют,
когда я на свет извергаю раскосый набег.
Я жарким дыханием схваток луга опаляю,
рву золото с храмов в стесняющих грудь городах,
я в муках кричу. И разносится крик над полями,
и вторит мне хан одноглазый — седа звезда.
И эхом доносятся древние черные кличи,
и тонут в раздолье и топот, и песни телег.
Все скифские бабы мое повторяют обличье!
Я — Степь, я — великая Степь, и мой сын — Человек.
Я орды рожала, мечтая безмерные дали
дарить им, где бредит полынь и грустит козодой,
но дети росли, уходили… И травы рыдали,
и новых рожала, уча говорить со звездой.
Не месяцы зреет мой плод, а года и столетья.
И если пока еще мой не холмится живот,
и стынут в спокойствии ваши давящие клети,
скорбите, не ведая, что и когда оживет!
. . . Как подымали железные ядра со дна океана,
как шебуршали в дубах густобровою рыбой,
помнящей время Садка и скелет Мономаха…
Я расскажу эту сказку кому-то другому,
кто недопонял величие нашей эпохи,
кто не автобус водил, а вола в поднебесье.
Я поднесу ему к уху нейтронную бомбу.
Слышишь? — спрошу я, — как тикает? То-то, дружище!
Это тебе не отыскивать Бога останки
в глиняных мисочках бережного Монтесумы.
Тяглом московским завою в трубу Галилея —
чтобы не мог он свободно разглядывать Космос,
чтобы не бились акулы о камни Тибета.
Лагерный грязный бушлат на усталом Исусе,
валящем сосны на пару с седым Годуновым.
Тихие рати Атлантику вброд переходят,
но останавливаются перед телефоном,
страшно звонящем на весь замороженный Космос.
Это звонит стосковавшаяся Пенелопа:
гости уже за столом, уже выпита водка,
а Одиссея все нет — где ты шляешься, сволочь!
Кони уходят в гитары, маша голубыми хвостами.
И Вознесенского Петр подымает на дыбе, —
и воспевает пиит зазеркальное царство,
где — ни верблюда, ни ворога и ни ублюдка,
где императорам шеи ломают, как курам,
где ополчение с пиками прется на танки.
Боже, допой эту сказку холодному камню…
. . . Едет на осле Египет,
Злой, как параллелепипед,
и квадратный, как вода.
Едет немец на варане,
прет Россия на таране —
в никуда, о, в никуда.
Все уж выпито давненько —
при бровях да при Черненко.
При Андропове — особо.
Сколько стоит крышка гроба?
Ерунда все, ерунда.
Едем, едем в никуда.