Александр Межиров. Как в час прощанья
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 1995
Александр Межиров
как в час прощанья
. . .
Из освещенных городов
Опять вернуться я готов
В район Солянки и Покровки,
В любимый мрак, в родную тьму,
К своей суме, в свою тюрьму
С отчетом по командировке.
Там, за стеклянными дверьми,
Торгуют водкой до семи…
И разговоры там такие,
Каких нигде не услыхать
На свете, кроме как в России,
Куда вернуться мне опять.
Ну, а пока живу на рю
И по-зулусски говорю,-
О разных случаях любых
С консьержкой в джинсах голубых.
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
Под антресолями внизу
Хозяйка дома на газу
Бескофеинный кофе варит
И на машинке мягко шпарит
Ежеминутно десять фраз.
Но дело, в сущности, не в этом.
На этот раз, на этот раз,
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
благодаренье
Вашингтон
даже в пору зимы
почему-то купается в зное,
Даже в самом разгаре зимы
на прямых авеню
почему-то печет,
И огромый костел
уместился в окошке слепом;
небольшое
Уместило оконце мое —
пламенеющей готики взлет.
Далеко от Христа
этот белый костел,
этот черный
Негритянский, высокий, просторный,
Тесный от небывалого столпотворенья
Перед праздником Благодаренья.
Нынче службу впервые отслужит веселый
Черный ксендз.
Многонациональны костелы…
Слышу голос, усиленный в меру
Микрофоном.
Повсюду слышна
Речь ксендза —
и меня удивляет она:
Не царя, не отечество славит,
не веру,
А условья парковки машин у костела,
которая категорически запрещена.
Неожиданный снег появляется над
Вашингтоном —
Прямо в зной.
Но пока не лежится ему на газоне зеленом,
На траве изумрудной, густой.
В то же врем
в костеле
со всеми поющими встану
И услышу гитару, котора вторит органу,
Или наоборот.
И, раскачиваясь, пританцовывая вожделенно,
Весь костел за коленом выводит колено,
В духе битлзов поет.
Размышляю (быть может, наивно), —
Значит, Богу все это ничуть не противно,
Значит, Богу не чуждо и, может быть, даже
угодно,
Что его непослушные чада
и счастливо так, и свободно
Под орган и гитару выводят псалмы.
……………………………..
Вашингтон — это юг,
только тень, только промельк зимы.
(А зима — в Миннесоте, но ей неизвестно, какие
На нее возлагает надежды пришелец,
за все благодарный разнузданной
темной стихии.
Он печется смешно и беспомощно не о себе:
Может быть, Миннесота озерная примет участье
в судьбе,
Улыбнется последней любови его безответной,
Полуженщине, полуребенку с каким-то
мятежным лицом
В мире страшном, который находится
перед концом.
Приближающимся незаметно… заметно…)
Что вздыхаешь, пришелец, за все благодарный
равнинной степной стороне,
За которую кровь проливал на войне,
на полынной стерне,
Той, которую даже и в самом глубоком унынье,
как запах горчайшей полыни,
Разлюбить и забыть не умеешь поныне.
Говорок воспаленный Вадима,
Татьяны покатые плечи.
Так зачем же, пришлец, душегубки мерещятся,
печи?
На груди у орла
геральдический
с изображеньем Георгия
щит,
Но помилуй мя, Боже,
как в горле
опять
от полыни горчит!
Плач младенческий
в пенье врывается нежно,
Потому что в костеле избыток тепла.
Между тем
на прямых авеню
неожиданно-снежно,
Пелена голубая бела
И на зелень газонов
не сразу,
но все же легла.
Наркоман обливается потом,
Но со всеми поет, пританцовывая, —
Жизнь погибла земная… Да что там…
Обязательно будет иная. И Новая.
Ксендз кончает пастьбу,
и счастливое стадо
Возвращаетс с неба на землю,
испытывая торжество.
Все встают,
как у нас в СССР, говорят,
и поют,
что бояться не надо
Ничего… ничего…
мукачево
Когда дневные светят наугад
Огни твои сквозь изморози жижу,
Мукачево, дыра, погибель, ад,
Тебя опять, как в час прощанья, вижу.
На каменном полу в костеле стой
И слушай, как орган играет ржавый,
Смотри, как похваляясь красотой
Перед Мадонной, в храмине пустой
Кадит блюститель веры моложавый.
Крест на стене. И, мучаясь от ран,
Загадочно молчит владыка рая.
Дружинники у входа в ресторан
Стоят и ждут, свинчатками играя.
В единственной пивной бифштекс готов.
И, наклонясь над клавишами низко,
Венгерский танец Брамса дл скотов
Играет пожилая пианистка.
Затверженно бренчит и тяжело,
Пассажи неуклюжие громоздки.
Каким жестоким ветром занесло
Тебя на эти зыбкие подмостки?..
В единственной пивной не до нее.
Черны апоплексические выи.
Бессмысленно мычит офицерье,
И вышибала клянчит чаевые.
Еще велосипеды не крадут
На улицах твоих, и без пригляда
Коляски оставляют там и тут,
Как будто и сегодня так и надо.
Суббота. И у грязного стола
Ты жадно пьешь, ругаясь и рыгая.
Одна мораль разрушена дотла
И до сих пор не создана другая.
Ну вот и все. Пора, пожалуй, спать.
Венгерская тво темнеет уца.
Не дай, Господь, увидеться опять
И помоги в дороге разминуться.
до последнего срока
Разразилась гроза. И зарницы ее
Осветили далекое детство мое.
И услышал: отец обращается к сыну:
— В Палестину, — твердит, — в Палестину.
Ничего не понять.
Но его так внимательно слушает мать
И сутулит усталую спину.
А раскаты гремят и гремят,
За раскатом раскат,
И прошло с той поры шестьдесят
С лишком лет — и дошло до последнего срока.
Разразилась гроза. И гремит, и гремит,
И холодное мелкое море шумит
За прикрытым окном
В бесконечном пространстве ночном,
То вдали, то совсем недалеко.
зарисовка
Место жительства это
она получила задаром,
Без гринкарт,
поперек всех законов,
неплохо устроилась тут,
С животом
прекрасным,
возвышающимся над тротуаром,
С ногами,
которые
прямо из головы растут.
Я о ней расскажу
одному человеку,
который,
По причине
своей
архаической доброты,
В интервью превращает
частные разговоры
И на приватные похороны
без разрешенья
приносит цветы.
Вот-вот разрешиться должна
эта барственная малолетка,
Но никем ни с кого
не взыскуется эта вина.
Только слышно,
как тихо
позвякивает монетка
В стакане пластиковом
из-под сока или из-под вина.
И живот прекрасный
над ней громоздится высоко,
Поперек всей Америки
ноги свободно лежат,
И позвякивает стаканчик
из-под вина или сока
Слабо
в темной руке
полудетскими пальцами сжат.
И через нее перешагивают
ноги,
с работы идущих,
Бросающих нехотя
белые центы
в стакан.
Поперек тротуара
в эдемских
гарлемских
кущах
Это диво лежит
и лениво поглядывает
по сторонам.
Возлежит преспокойна
над огнедышащей ямой сабвея,
И в бесправье своем
и в последней своей правоте,
Сопряженной свободой
дыша и бессмысленно вея,
В узких джинсах,
беспечно расстегнутых
на животе.
Эта нищая поза
из барственной слеплена лени, —
Эта черная роза
в почти золотом Гарлеме.
. . .
Нью-Йорка постепенное стиханье.
Величественное стеканье тьмы.
Все это так. Но мы… но кто же мы?
Пыль на ветру и плесень на стакане.
в горном пансионате
И когда Заратустре минуло
Тридцать лет,
он на гору залез,
А внизу было море и степь, и реликтовый лес,
И прохладой всегда с невысокой вершины тянуло.
В горном пансионате,
заместо пещеры глухой,
Поселился и бегал трусцой.
Ко всему, что, по глупости, ценим,
Относился с холодным презреньем,
И холодную волю в себе воспитал
И директором пансионата общественным стал.
В остальном
Заратустра общественный
от Заратустры того
Только тем отличался, что не говорил ничего.
бихар
«Амбасадор» — веселая машина.
Налей в нее хотя бы керосина…
«Амбасадор», машина золотая,
Залатанная вдоль и поперек,
От Патны пыль дорожную глотая,
Она везет почти что без дорог.
Дороги здесь когда-то были вроде,
Да сплыли победителям назло,
Когда викторианское отродье
На остров с полуострова ушло.
«Амбасадор», венец творенья, чудо,
Сооружен по образу верблюда
И от его подобья шаг вперед
И два шага назад, когда уснет
Шофер в кабине, за баранкой, справа, —
И под колеса кинется канава,
Кривая, роковая колея,
Равнина Ганги, Индия твоя, —
Не сеяла она и не пахала.
Упал шлагбаум поперек Бихара.
. . .
Мог ли я предположить,
Что придется долго жить,
Что так долго будет длиться
Жизнь, и долго будет петь
Мне дарованная птица,
Недопойманная в сеть?
. . .
Без предварительных набросков
Писал Веласкес. Без аксессуаров.
Почти без жестов. Сдержанная гамма.
Нейтральный фон. Все привлекает
К лицу изображенному, в котором
Сосредоточен свет.
Был у меня учитель рисованья,
Художник тайный.
Однажды я спросил его: — Учитель,
Что нового?
— Что нового? — ответил он, — Веласкес.