Поэзия. Вениамин Блаженный
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 1995
Вениамин Блаженный
место на древе вселенной
жизнь
Отдаешь свои волосы парикмахеру,
Отдаешь глаза — постыдным зрелищам,
Нос — скверным запахам,
Рот — дрянной пище, —
Отдаешь свое детство попечительству идиотов,
Лучшие часы отрочества — грязной казарме школы,
Отдаешь юность — спорам с прорвой микроцефалов,
И любовь — благородную любовь — женщине, мечтающей…
о следующем,
Отдаешь свою зрелость службе — этому серому чудовищу
с тусклыми глазами и механически закрывающимся ртом —
И гаснут глаза твои,
Седеют волосы,
Изощренный нос принимает форму дремлющего извозчика,
Грубеет рот,
И душу (печальницу-душу) погружаешь в омут будней —
Тьфу ты, черт, я, кажется, отдал всю свою жизнь?!
1944
. . .
Почему, когда птица лежит на пути моем мертвой,
Мне не жалкая птица, а мертвыми кажетесь вы,
Вы, сковавшие птицу сладчайшею в мире немотой,
Той немотой, что где-то на грани вселенской молвы?
Птица будет землей — вас отвергнет земл на рассвете,
Ибо только убийцы теряют на землю права,
И бессмертны лишь те, кто во всем неповинны, как дети,
Как чижи и стрижи, как бездомные эти слова.
Ибо только убийцы отвергнуты птицей и Богом.
Даже малый воробушек смерть ненавидит свою.
Кем же будете вы, что посмели в величье убогом
Навязать мирозданью постылое слово «убью»?
Как ненужную боль, ненавидит земля человека.
Птица будет землей — вы не будете в мире ничем.
Птица будет ручьем — и ручей захлебнется от бега,
И щеглиные крыль поднимет над пеной ручей.
…Где же крыль твои, о комок убиенного страха?
Кто же смертью посмел замахнутьс на вольный простор?
На безгнездой земле умирает крылатая птаха.
Это я умираю и руки раскинул крестом.
Это я умираю, ничем высоты не тревожа.
Осеняется смертью размах моих тягостных крыл.
Ты поймешь, о Господь, по моей утихающей дрожи,
Как я землю любил, как небо по-птичьи любил.
Не по вашей земле — бродил по господнему лугу.
Как двенадцать апостолов, птицы взлетели с куста.
И шепнул мне Господь, как на ухо старинному другу,
Что поет моя мертва птица на древе креста.
И шепнул мне Господь, чтобы боле не ведал я страха,
Чтобы божьей защитой считал я и гибель свою.
Не над гробом моим запоет исступленная птаха —
Исступленною птахой над гробом я сам запою!..
смерть и шагал
Смерть пришла и к Шагалу.
— Ах, Марк, Марк, —
Качала она по дороге головой, —
Ни к кому я не шла с такой неохотой,
Как иду к тебе, мечтательному старику
С детской улыбкой.
Конечно, тебе исполнилось девяносто семь лет,
Это (прости меня) возраст смерти,
Но и сегодня хотела бы обойти твою мастерскую,
Где ты мастеришь из чертей голубей,
Из голубей коров,
А из женщин разноцветные фейерверки.
Об этой мастерской мне кое-что известно.
Седобородые покойники,
Приоткрыв саваны,
Прятали в ладошки веселый смешок, —
Они не забыли твоей сумасшедшей выставки,
Где ты по примеру Господа-Бога
Или витебского портного
Взял длинные портновские ножницы
И испортил ими материал, —
И все затем,
Чтобы бегать вокруг портновского стола,
Щелка теми же разбойничьими ножницами:
— Я испортил, и сошью,
Сошью невиданный лапсердак,
Сошью ослино-козлино-звериный мир,
Сошью коров, голубей, лошадей,
Ибо главное в работе это марка,
А марка у меня всегда в запасе
(В заднем кармане брюк), —
Итак, приклеим ее на лоб Господа-Бога-Саваофа,
На лоб осла, козла и раввина —
Получится Марк Шагал.
Марк Шагал, это совсем неплохо,
Когда можно выйти из дому
И остановить случайного прохожего:
— Скажите, а похож на клоуна?..
Не бойтесь мен обидеть,
Я буду очень рад, если вы скажете, что я похож
на клоуна,
Ведь при виде клоуна смеются дети —
Он наполняет их детские рты крупицами смеха,
Как птицы клювики птенцов зернышком и червячком.
…………………….
(…Все это бормотала смерть —
У нее начались слуховые галлюцинации, —
Бормотала, ид к Марку Шагалу,
И, бормоча, путала все на свете,
Забывала, кто она, Смерть или Марк,
Называла себ Марком, маркой, даже маркитанткой, —
Ибо она окончательно запуталась в поисках
собственного имени…)
. . .
После смерти я выбрал лицо
Всезнающего пожилого мужчины.
В действительности я ничего не знал,
Ничего не помнил.
Может быть, до смерти я жил в подворотне
И меня называли Шариком.
Мне нравилось мое веселое имя
И я отвечал на него звонким лаем.
Мне нравились сырые запахи подворотни,
Кошки и голуби.
Порою в сырой угол ворот
Мочились мужчины,
Тяжело кряхтя,
Как перегруженные мыслями философы.
Реже — женщины.
Женщины меня будоражили.
Я угадывал в них скрытую шерсть
Любовных драк,
Когда шерсть зарывается в шерсть,
А женщина выпускает когти
И когтит простодушный загривок
Какого-нибудь двуногого Шарика.
Шарики (двуногие) слегка повизгивали
Или показывали клыки.
Женщины оказывались в опасности.
Итак, я выбрал лицо, вернее маску
Всезнающего пожилого мужчины.
Я удобно выглядываю из укрыти книжных полок
И иногда извергаю стихи —
Бесплодное семя старика,
Кажущеес перистым облаком.
И все-таки мне больше нравилось
Быть Шариком и вылавливать блох, —
Они ведут себ в укромных местах
Менее опасно, чем женщины.
(Женщин иногда называют суками —
Какой тягучий запах в этом слове!..)
Что же касается книжных полок и прочей
непонятной дребедени,
То однажды во сне изорвал я одну — самую толстую —
книгу
И единственный сохранившийся лист
Принес в зубах кошке.
Кошки тоже занятные существа с дымчатыми хвостами.
И не все они женщины.
родословная
Отец мой — Михл Айзенштадт — был всех глупей
в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал — не путал счета в сдаче…
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
— О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!..
…Отец стоит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец.
И на него взирает гой, веселый оборванец.
— «Ах, Мишка — «Михеле дер нар» — какой же ты убогий!»
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету — совесть.
……………………
…Вот так она и родилась, моя святая повесть.
. . .
Если Бог уничтожит людей, что же делать котенку?..
«Ну пожалуйста, — тронет котенок всевышний рукав, —
Ну пожалуйста, дай хоть пожить на земле негритенку, —
Он, как я, черномаз и, как я, беззаботно лукав…
На сожженной земле с черномазым играть буду в прятки,
Только грустно нам будет среди опустевших миров,
И пускай ребятишек со мною играют десятки,
Даже сотни играют — и стадо пасется коров.
А корова — она на лугу лишь разгуливать может,
Чтобы вымя ее наполнялось всегда молоком…
Ну пожалуйста, бешеный и опрометчивый Боже, —
Возроди этот мир для меня — возроди целиком.
Даже если собаки откуда-то выбегут с лаем,
Будет весело мне убегать от клыкастых собак,
Ибо все мы друг с другом в веселые игры играем, —
Даже те, кто, как дети, попрятались в темных гробах…»
. . .
Я помню все подробности этой несостоявшейся встречи:
И то, как женщина поправляла у зеркала прическу
(Перед тем, как измять ее на подушке),
И то, как она подтянула чулки
(Перед тем, как снять юбку).
Мы сели с нею в лодку с пробитым дном —
И нас затопила волна…
— Волна — это ты, — сказала она.
— Волна — это ты, — сказал я.
И все же мы оба уцелели
И даже обменялись многозначительными улыбками,
Как два фокусника, обманувшие публику.
К тому же кое-что мы приметили друг у друга —
Так девочка доверчиво показывает мальчику копилку —
И он сует в нее свою монетку.
Иногда девочка помогает ему нащупать прорезь — вот сюда…
«Теперь это наша общая копилка».
. . .
Всегда между мною и женщиной возникал кто-то третий,
То ли порнографическая открытка с ее преувеличенной точностью,
То ли пасхальные ангелочки… (Тоже открытка.)
Ритуал совокупления напоминал детскую игру,
Ее нежность и ярость,
Непонятно лишь было, почему в игре принимают участие
Не звонкие детские ладошки,
А нечто иное.
. . .
Я не совсем уверен,
Что тебе нужны были твои пышные плечи,
Грудь, поднимавшаяся от вздохов,
Густая корона волос.
Когда все это изрядно поизносилось и досталось могильщикам,
На кладбище осталась счастливая девочка,
Вот она перескакивает с одного могильного холмика
на другой,
В руке ее легкий сачок,
Она ловит бабочек, лето, смерть.
. . .
…И в кого же я должен теперь превратиться,
Почему на исходе страдальческих лет
Должен я, как гороховый шут, нарядиться
В свой изношенный и неопрятный скелет?..
Я хотел бы по смерти остаться визгливым
И пронзительным голосом гробовщика,
Переливом рулад соловь торопливым
Или сливою сладкой в руке дурачка.
Дурачок я и есть, говор откровенно,
Но я все же особых кровей дурачок:
Я нашел свое место на древе вселенной —
Неприметный такой и засохший сучок…
На сучке неприметном сидит воробьишка,
Он мгновенного мира мгновенный жилец,
И щебечут пичужки: «Плутишка, плутишка,
Мы теперь распознали теб наконец…»
. . .
Чем трепетнее старость,
Чем осторожнее приближаетс она к детскому возрасту,
Тем грубее обрушиваютс на нее удары судьбы…
Непредвиденный удар сапогом в зад —
Это не только боль, это еще и стыд,
Ибо старческий зад обладает чувствительностью
Скрипки Страдивария.
. . .
Когда я вслушиваюсь в вечность,
Я понимаю, что плут
И, как сверчок в углу запечном,
В своем бесчинствую углу.
Но что мне музыка вселенной,
Ее смятение и жуть?..
Я в глухоте самозабвенной
Одну лишь ноту вывожу…