Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 1994
Так называемая новая поэзия может жаловаться, что ее не понимают или что ее неправильно поняли. Но важнее, чтобы ее правильно не поняли. В такой формулировке не игра смыслами существенна, но попытка определить трудноуловимую интенцию, присутствующую сейчас в поэтическом выражении. «Не надо меня понимать. Не надо», — заявляет Аркадий Драгомощенко. Но жаль, что он не говорит о том, как его надо не понимать.
Почему же именно сейчас возникает эта проблема, которая, на первый взгляд, может показаться вымышленной? Зачем вводить термин «непонимание» в качестве особого отношения к миру? Истоки такого подхода вряд ли только рациональны. Уже в 70-е годы появилась тяга (поэзия зафиксировала это острее всего) к метафизическому углублению. Без отстранения от внешнего слоя восприятия нельзя было осознать причины тоски и безысходности, разлитых вокруг. Преодолеть заблуждение и неисполнимость самых искренних общественных желаний только прямотой и чистотой стихотворного слова уже было нельзя. И цинической реакции на опровергаемую жизнью одержимость будущим надо было противопоставить нечто более невыразимое и неподотчетное. Попытаться создать тайные шлюзы, незримые фильтры, которые не позволяли бы слишком просто уходить, исчезать, проваливаться в очевидное и потому сразу устаревающее будущее. Тотальному футуризму сознания, который обернулся своей изнанкой — отвращением к настоящему, надо было противопоставить структуру возможного проникания, прорастания слова в будущее.
Такой структурой может явиться непонимание как принципиально нерасшифровываемая, неразложимая здесь и сейчас сущность. Она должна достигнуть такой точности и интенсивности неявного воздействия, чтобы разворачиваться только в своем полете, вовлекая нас в движение, узнаваемое лишь во времени. Хотя это может быть трудным и даже мучительным процессом. Отчетливо понятое необходимо, но оно строит твердые и потому хрупкие мостки коммуникаций, соединяющие людей. Это слишком зримые внешние связи. Между двумя полюсами — предельной ясностью и полной «непроницаемостью» произведения есть много промежуточных состояний. Активизировать их и стремится нынешняя поэзия. Сделать эти непроявленные еще огромные области гибким инструментом. В непонимании есть и важнейший намек на отличие другого человека от тебя.
Известный современный поэт говорил примерно так: «Если вам надо написать о том, что идет дождь, так и пишите: "идет дождь"» (имя цитируемого неважно — слишком типично здесь отношение к изображению). Нужно ли повторять, что не все так банально просто и само выражение «идет дождь» было изначально метафорично? Ведь слово как миф пыталось выразить невыразимое, и изображение следующего уровня в поэзии пытается (например, через метафору) повернуть вспять агрессивный автоматизм манипулирующих словесными знаками.
Сколько уж обвиняли новую поэзию в избыточности средств (призывая к кристальности и стерильности), вводя, по сути, цензуру на новые слова и контексты. Так может быть, затрудненный, длительно прорастающий в восприятии способ выражения в поэзии — это неуважение к читателю? Да, именно так, но по отношению к читателю, который принимает навязанную роль подчиненного. И одновременно — попытка выразить немое уважение к этому отдельному человеку, лицо которого пытаются скрыть за общественной функцией, как за газетой. Вместе с тем уровень предельного индивидуального высказывания, достигающий в разветвленности такой интенсивности, что его нельзя было бы удержать в руках, не рассыпав на множество исчезающих брызг, не достигнут пока в поэзии никем (никем!).
Что же, перефразируя известное высказывание, «я хочу быть не понят моей страной»? Нет, не так. Но пройти косвенным дождем, коснувшись зерен слов, брошенных в черную пахоту всеобщего сознания.
Надо было и через сам способ изображения предупредить о призраке тоталитарности духа. Его странные и неявные следы проступили в нашем времени с отступлением тоталитаризма «физического», который, конечно, навязывал общность сознаний, но примитивной и грубой силой. Не является ли опасение новой, более тонкой силы, действующей во всеобщем, растущем на наших глазах сознании, фантомом прежней уходящей боли? Может быть. Но образы инженеров человеческих душ смущают нас. И классический идеал писателя как властителя дум, диктатора совести подозрителен. Ведь книги читают нас. Тексты способны распространяться с быстротой эпидемии, они проникают в дома, становятся там на постой. И, возможно, одна из важнейших проблем сейчас — как уберечь других и себя от рассекающего и неадекватного воздействия слова.
Через непонимание (как признание абсолютной суверенности каждого) можно попытаться «сквозь слово» проникнуть в иного человека. Избавиться от ужаса толпы нельзя попыткой растворить в беспамятстве эту мерцающую множественность, но надо усилить ее, запечатлев в памяти каждое встреченное лицо. Тогда устрашающая безликость обретет границы. Проникнуть во множество людей можно через одного человека (но не наоборот).
В поэзии видится возможность нового странничества. В иных людях. И может быть увиден образ книги, вырастающей в этом нескончаемом путешествии. В стремлении к взаимодействию с другими это произведение доверяло бы нам настолько, насколько мы его «не понимаем». Прозрачная и текучая книга может стать подвижной и плотной структурой будущего. В слове проступят очи реальных и любимых людей.
Изменение способов изображения соответствует иному пониманию смысла мироустройства. Техника соединимых и уходящих потоков сознаний разных людей важна, но не достаточна. И уподобление произведения живому организму (как высшему возможному уровню структуры произведения) не выражает уже сути. В организме потеря отдельной части восполнима (трансплантация), но в новом поэтическом сверхорганизме исчезнувшая единица не сможет быть заменена никакой иной — все целое при этом катастрофически изменится. Такое соединение может дать силу, чтобы удержать части в трепетной и нерушимой целостности.
Лица других людей, как живые буквы, проступят в этой книге, слова которой только должны еще прорасти. Ведь не все здешнее уже названо, и знакомый осенний озноб школьника, замершего перед необозримостью предметов учения в этом мире (эта радость противоположна взрослому самодовольству определенности) может помочь такой уверенности.
Только войдя через отдельного человека во множество людей, можно обрести то равенство в неравенстве, где число как признак единства и слово как человеческое и высшее свидетельство неповторимости и единичности могут соединиться. Число — молчаливое слово — именно в стихе может заговорить и обрести странный струнный звуковой смысл. Тогда этим новым образом и предстанет то чи-сло-во, где в динамическом и усталом равновесии будут пробуждены не сносимые временными ожиданиями новая мера и слово поэзии.
Чаемый стих не должен предстать некой устрашающей словесно-числовой машиной. Нет, не перемалыватель сущностей, но их прародитель. Нынешняя ситуация — критическая, потому что уже можно почувствовать предел человеческой единичности и пройти эту точку, что равно обретению целостности. Для того, чтобы выйти в туманную область числа и слова в бесполезной ценности их. Это способ вернуться, не возвращаясь к этой горящей точке, где хранится все. Прошлое еще не наступило и требует бесконечных репетиций. Создание постепенно проступающего прошлого и подражание незримому будущему — задача этих новых структур поэзии.
Если обратиться к смыслу написанного здесь, то можно сказать, что речь шла по сути о более широко трактуемом и страстно ожидаемом понимании, которое достижимо ныне (и в этом трагизм и разрешающее прозрение нашего времени) лишь на большей высоте, на расфокусированном зрении полета — то есть в непонимании. Это определенная герменевтическая позиция, ибо герменевтика (больше, чем наука об интерпретации текстов) как искусство понимания обрела исключительное философское значение.
Могут возразить, что, собственно, всегда поэзия призывала не столько к пониманию, сколько к запоминанию своих словесных формул, еще не вполне ясных. Поэзия одно из самых архаических и (как ни странно) анархических явлений в человеческом мире, выражающих несогласие с негласно подразумеваемым порядком и положением вещей. Но сейчас такой подход становится в небывалой степени актуальным и видимым на совершенно другом уровне познания. Нереальное (то есть не разлитое по объемам вещей) искусство непонимания говорит о том, что каждый человек живет впервые, но отсюда следует не одиночество его, а возможность нового единения и «взаимного» (не коллективного) творчества.