Вступительное слово и переводы Мориса Ваксмахера
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 1994
Эжен Гильвик (для читателей его привычнее просто Гильвик: на всех его книгах значится только фамилия) — один из старейших поэтов Франции. Без малого пять десятилетий он уверенно ведет свою негромкую, но отчетливо слышную партию в блистательном и многоголосом хоре солистов, имя которому французская поэзия двадцатого века.
На поэтическом Олимпе страны, давшей человечеству только в нашем столетии Аполлинера, Сен-Жон Перса и Элюара, Арагона и Превера, Френо и Рене Шара, у Гильвика свое, совершенно особое место. Его голос безошибочно узнаваем. От сборника к сборнику (их у Гильвика около трех десятков) поэт размышляет, печалится, говорит, казалось бы, о том же самом, что занимало и тревожило его в начале пути, и говорит, казалось бы, в том же стилистическом, версификационном, интонационном ключе, в каком говорил об этом и раньше. Да, ключ у Гильвика, может быть, и в самом деле все тот же, но поэт всякий раз открывает им новые горизонты и показывает мир человеческой души в новом повороте, в другом освещении, под другим утлом зрения. Идет как будто тем же путем, но прокладывает этот путь всякий раз заново («Прокладка пути» — название его сборника 1987 года). В каждой его новой книге — развитие на новом витке прикипевших к поэту и выстраданных им (и выстрадываемых на наших глазах) образов, мыслей и чувств.
Гильвик родился в 1907 году в бретонском городке Карнак на берегу Атлантики. Вскоре он переехал с родителями в Эльзас, а с 1935 года обосновался в Париже, и Париж вошел в его поэзию столь же непреложно и властно, что и картины родного Карнака, бретонского побережья или эльзасской природы. Здесь, в Париже, накануне войны появились в периодике первые стихи молодого поэта. В военные годы Гильвик принимал деятельное участие в антифашистском Сопротивлении.
С середины сороковых годов голос поэта набирает силу и, постепенно избавляясь от былой отрывистости и резкости, обретает ту теплоту, которая стала затем определяющей в стилистике Гильвика.
Лирические миниатюры в три-пять строк (нередко в духе классической японской поэзии), штриховые зарисовки природы, вопросы, которые поэт обращает к себе самому, к бытию, к вечности. Моментальные снимки души, тончайшие оттенки красок — неба, полей, океана, собственного настроения… Слова повседневного обихода, зачастую подсвеченные полуулыбкой, мягкой иронией, неторопливой философской раздумчивостью, выражают отношения авторского «я» ко всему, что вокруг, его мысли о жизни и смерти, о нравственном долге, о творчестве, о любви. Дружеская доверительность интонации приглашает нас, читателей, к участию в этой интимной беседе…
Вселенная, которую долгие годы обживает и исследует Гильвик, открыта для всех, дружелюбна и гостеприимна. Устремленная к высотам духа, чуждая бытовой приземленности, муза поэта в то же время земная и здешняя. Его мир — мир зримых примет, мельчайших, зорко подмечаемых деталей пейзажа, мир, пропитанный запахами осени, лета, весны, мир переклички воспоминанья с явью. Поэт вглядывается в цветовую гамму живой натуры, вслушивается в голоса птицы, дождя, листвы. Ему интересны движенья травинки, занятия муравья, трепет лесной паутины. Все это наполняет гильвиковские строки образами знакомыми и привычными, однако освещенными и повернутыми так, что выглядят они неожиданными, удивительными. В этом какой-то неуловимый секрет Гильвика.
Осязаемую предметность природы воспринимаешь в его поэзии как слияние человека со всем мирозданием, как включенность в гигантский круговорот макровселенной. Для Гильвика природа не воплощение враждебных людям начал. Живя своею, во многом непонятной нам жизнью, она не относится с безразличием к человеку. Может быть, именно здесь и надо искать основное отличие этой поэзии от постулатов модернистской и постмодернистской эстетики, от сюрреализма, от экзистенциализма, от творчества многих и многих французских — да и других европейских, в том числе и российских — поэтов, чей внешний мир человеку враждебен, а природа в лучшем случае равнодушна…
Каждая лирическая миниатюра Гильвика — словно оазис зеленой прохлады в иссушающей пустыне рассудочности, недоверия, страха, всеразъедающего скепсиса. И это отнюдь не сентиментальное умиление при виде раскрывшегося цветка или бескрайнего звездного неба. Просто спокойное осознание изначальной трагичности человеческого жребия уравновешивается столь же спокойной уверенностью в том, что человек, эта бесконечно малая частица природы, является ее равноправной составной частью. Как и в том, что на поэта возложена уникальная миссия назвать, обозначить, выразить в слове сокровенные чаяния цветка, ветра, солнца, далекой звезды и стать связующим звеном между разными сторонами живой и неживой природы. В этой уверенности в своей нужности поэт черпает радость общения с природой.
Разумеется, строки Гильвика не всегда лучатся радостью. Они бывают окрашены и в темные тона, выражают и ностальгию, и горечь, и грусть. Но печаль поэта светла. И он благодарен тому, что помогает ему преодолеть тоску и уныние:
Лишь стоило тебе
Щекой коснуться мха, у самых глаз увидеть
Два желтых желудя —
И ты уже забыл
Свою тоску и холод коридоров…
Гильвиковские стихи лакошшмы, они порою отлиты в законченные афоризмы, своего рода нравственные максимы:
Ты раскрываешь перед другими
Желанные для их сердца дали.
И вот такое:
На рассвете
Могущество дня
Вызревает
В песне дрозда.
Или еще:
У птицы в горле
Хранится верность
Грядущим веснам…
Как известно, современный свободный стих имеет во Франции множество вариантов и модификаций. Внутренняя структура любого верлибра определяется чередованием, повторяемостью и сочетанием тех или иных образных, синтаксических, лексических, фонетических, дыхательных единиц. Торжественная поступь версетов Сен-Жон Перса; бесконечное нанизывание синтаксически сходных каламбуров и парадоксов на столь же бесконечный дыхательный стержень в ернической скороговорке Жака Превера; эллиптическая сжатость, предельная зашифрованность, сложнейшая, нередко так и остающаяся загадочной, ассоциативность стиховых конструкций в верлибрах Рене Шара; почти неотличимые от прозаических структур и по-своему изящные в своей предельной громоздкости построения Франсиса Понжа…
У верлибров Гильвика — свой тон. Им свойственна графическая тонкость рисунка, легкость ритмического мазка, разговорная свобода интонации при бесспорной завершенности и выстроенности, присуще ненавязчивое, будто вскользь, мимоходом, подрифмовывание некоторых строк. В отличие от большинства французских поэтов, Гильвик не чурается в своих стихах и традиционной расстановки знаков препинания.
Кстати о традиционности: Гильвик для меня — поэт преимущественно традиционный. И вместе с тем поэт сугубо современный, на которого наложил свою печать целый ряд особенностей европейской цивилизации последней трети двадцатого столетия. Это двуединство проявляет себя в раскованной непринужденности художнической манеры Гильвика, в естественности поэтической речи, в глубинной философской сущности его раздумий, в его постоянной обращенности к проблемам морали и духовности, к подсознательной стороне художественного творчества, наконец, в тугой напряженности силового поля стиха, которую ощущаешь вкупе со свободой и естественностью звучания. Эта напряженность всякий раз вновь и вновь разряжается бесшумным электрическим разрядом, после которого, как после грозы, в воздухе явственно слышится запах озона.
…Грузноватый кряжистый человек с седой шкиперской бородкой и с неизменной трубкой в руке (теперь он не курит ее, но все-таки набивает любимым своим табаком), общительный и остроумный, с лукавым блеском, на мгновение вспыхивающим за стеклами очков в его спокойных и умных глазах, — таким после довольно долгого перерыва я увидел Эжена Гильвика в его тесноватой парижской квартире в июле 1988 года. А потом он и Люси Альбертини, его жена, помощница и тоже поэт, предложили мне и моей жене спуститься с ними вниз. Мы прошли через двор в расположенный в том же доме крохотный ресторан. Хозяин и посетители встретили Гильвика шумом приветствий как старого друга и желанного гостя. Признанный мэтр французской поэзии, президент Академии Стефана Малларме за обедом добродушно шутил, мило дурачился, пел. Как и его стихи, он весь лучился незамутненной естественностью взгляда на жизнь, доброжелательством и теплотой.
Морис Ваксмахер
ГИЛЬВИК
ИЗ КНИГИ «ПРО ЗИМУ» (1971)
* * *
Откуда берется
Нежность,
Которую ты всегда
В зиме ощущаешь?
На чем она держится?
Как ей смягчить удается
Неба мрачные краски,
Угрюмую стылость полей,
Покатость упрямую крыш
И внушить всему, что вокруг,
Готовность на зов отозваться?
Как сумела она подарить
Негромкую радость дороге,
Отыскавшей в тумане деревню?
* * *
У весны глашатай — кукушка
В ту пору, когда леса
Возвращаются из доисторических далей,
У лета глашатай — ласточка,
Когда она обиды свои
Вымещает на ткани небес,
У осени — ласточка тоже,
Когда она свои ножницы
Укладывает в футляр.
У зимы — воро2ны глашатаи.
Они удивляются своему здесь присутствию
И каркают хрипло о том,
Что было бы хуже еще,
Окажись эта серая слякоть вокруг
Так же черна, как они.
Должно быть, об этом они и судачат надрывно
На наречиях стран,
В которых никто никогда не слыхал
Про четыре времени года.
ИЗ КНИГИ «СЕЙЧАС» (1993)
* * *
Плохо даже не то,
Что тебя подозрение мучит,
Будто все, что ты видишь вокруг, —
Только твой сон.
Хуже всего,
Что от этого сна
Тебе никогда не проснуться.
* * *
Улыбнись еще раз
Одуванчику.
Он тоже стареет,
И себе эту слабость прощает,
И не сдается.
Он продолжает тянуться
К горизонту и к окнам твоим.
Так что, видишь,
Он тебя помнит,
Он в тебе сообщника чует.
У вас общая с ним потребность —
Жить.
* * *
Однажды
На берегу океана
Ты увидел, как время
Само себя жадно глотает
И делается лазурью.
* * *
Вечность?
Нерасчлененное
Время,
Никогда не кончающаяся
Секунда?
Приюти, приручи
Секунду —
И ее
Очень надолго хватит.
* * *
Всему существуют пределы.
Ты на них натыкаешься всюду.
Только не в собственной жажде
Переступить их.
* * *
Листок тополиный —
Друг тишины:
Он предоставляет ветру
Говорить за себя.
* * *
«Не тревожься, —
Сказал мне тростник, —
Я за тебя трепещу».
* * *
Я вас в гости к себе не зову,
Планеты и звезды, —
Я моею землей обойдусь.
* * *
Ты всегда говоришь
От имени дерева или дрозда,
Но ты же не дерево,
Ты не дрозд.
А если это они
Тебя создали,
По образу и подобию своему,
Если они
В прежней жизни были тобой?
И ты самого себя слушаешь
В том, что они говорят
Миру,
Тебе?
* * *
Сегодня мне хочется
Стать частицей этого дня,
Претвориться в холодную ясность его.
Вероятно, от этого
Ни день, ни зима
Не изменятся,
Но кто знает?..
* * *
Будь я розой,
Что предо мною цветет,
Что стал бы я делать?
Скорее всего, то же самое,
Что делаю и сейчас:
Просто был бы на той же земле,
Ощущал бы острее, возможно,
Течение времени
И, наверно, смирился бы,
Что лепестки опадают.
* * *
Зеленеющий лист — понимает ли он,
Чем дереву он обязан?
А деревья — земле?
А земля — тяготению?
* * *
Светает.
Земля становится розовой.
Очнувшись от немоты,
Цветок повествует
О жизни своей,
Говорит, как он рад,
Что наконец я увидел его.
* * *
Неторопливость луны
Придает устойчивость миру.