Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 1994
М.Ф. — В конце прошлого года вы были в Италии и встречались с Бродским.
Е.Р. — 27 октября я со съемочной группой приехал в Венецию. Несколько дней спустя прилетел Бродский, начались съемки. Тема фильма — встреча двух друзей в Венеции, любимом городе Бродского. Более двадцати лет он бывает здесь зимой постоянно.
М.Ф. — Да, он ведь написал об этом в «Набережной неисцелимых», и написал, почему любит Венецию. Думаю, кроме красоты города, его уникальности и того, что своими каналами Венеция чем-то напоминает ему Ленинград, основное в чувстве, которое возникает здесь. «Неважно и насколько ты автономен, сколько раз тебя предавали, насколько досконально и удурчающе твое представление о себе, — тут допускаешь, что еще есть надежда, по меньшей мере — будущее». Это ощущение будущего, наверное, и делает для Бродского этот город таким.
Е.Р. — Фоном фильма стали многие замечательные уголки Венеции — и знаменитые, как Сан-Марко, Риальто, и редко упоминаемые, малоизвестные. Снимали Венецию и с воды, из катера, по каналам, по лагуне. Побывали мы и в некоторых музеях, например, в музее истории флота. А в одном из дворцов, где висят картины Тинторетто, Бродский читал стихи и отвечал на вопросы телевизионщиков. Я читал позже, в кафе.
М.Ф. — Что читал Бродский?
Е.Р. — Свои знаменитые стихи «Лагуна» и многие другие. По-английски прочел Томаса Харди и по-польски Киприана Норвида, которого потом еще прочел в собственном переводе.
М.Ф. — А какие стихи читали вы?
Е.Р. — Стихотворение «Воскресение», только что написанное в Венеции.
М.Ф. — Наверное, в фильме вы говорили о своем прошлом.
Е.Р. — Да, наши разговоры всегда касались нашего общего прошлого. Тем более, что мы побывали на выставке Модильяни, открывшейся тогда в Венеции. Там впервые были выставлены девять его неизвестных рисунков, моделью которым послужила Ахматова. И мы, конечно, вспомнили, как я впервые привел к ней Бродского. Случилось это в 1962 году. Бродскому было тогда 22 года.
Сам я познакомился с Ахматовой еще двенадцатилетним мальчишкой, но мои более или менее регулярные встречи с ней начались в 1960 году. К тому времени я давно писал стихи и был относительно известен в литературном мире Ленинграда.
А с Бродским я познакомился в сентябре 1959-го. У нас была небольшая компания, состоявшая из людей, ныне довольно известных, но с очень разными судьбами. В их числе ныне покойный кинорежиссер Илья Авербах, поэт Лев Лосев, теперь он профессор в США, поэт Дмитрий Бобышев, писатель и переводчик Анатолий Найман — последний секретарь Ахматовой, позднее рассказавший об этом времени в своей книге. Были там еще прекрасный прозаик Сергей Вольф, поэт и друг Бродского Владимир Уфлянд, известный ныне писатель Андрей Битов, поэты Михаил Еремин и Леонид Виноградов.
То была группа людей молодых, малообеспеченных, пробивавших себе дорогу в литературу.
С Бродским меня уже тогда связывали особые приятельские отношения. И вот я однажды предложил ему познакомиться с Ахматовой. Он, конечно, согласился. Хотя впоследствии неоднократно писал, что не вполне осознавал, к кому мы едем.
Стояло лето 1962 года. Ахматова жила в Комарово на маленькой даче, которую мы называли Будкой. Через третьих лиц я передал, что приеду к ней с товарищем. Впоследствии я часто пытался вспомнить точную дату нашей поездки. Помогла счастливая случайность: я припомнил, что, когда мы ехали в электричке, на всех станциях были включены радиорупоры и передовали репортаж о полете Поповича в космос. Таким образом это было 17 августа 1962 года.
Итак, мы приехали в Комарово. И прямо с платформы пришли к Ахматовой. У нее в это время сидели какие-то иностранцы. Она попросила нас погулять. Дача ее стояла рядом со знаменитым Щучьим озером, и мы отправились купаться. Бродский, вполне профессионально занимавшийся фотографией (его отец, Александр Иванович Бродский, был известный фотожурналист), имел при себе фотоаппарат и сделал тогда массу снимков. Интересно, что сохранились снимки и мои, и его, но не сохранилось кадров с Ахматовой. Скорее всего, в тот день она не захотела сниматься.
Итак, через час мы вернулись и были приняты. Ахматова дала нам чай с бутербродами, я представил ей Бродского. По ее просьбе Бродский прочел стихи. Какие именно, я уже не помню. Потом и я прочел два стихотворения — «Яблоко» и «Младенчество, Адмиралтейство…». Ахматова сказала, что, видимо, я нахожусь под влиянием Мандельштама, и нашла стихи темными.
Зашел разговор, имеет ли право поэт на герметически закрытую поэзию; Ахматова считала, что имеет. Главное, сказала она, чтобы поэт сам имел что-то в виду.
М.Ф. — Стихи Бродского ей понравились?
Е.Р. — Сказала, что очень понравились. Ей и впоследствии нравились многие его стихи.
М.Ф. — А каких поэтов вы в то время любили?
Е.Р. — Главными для меня в ту пору были Мандельштам, Пастернак и Заболоцкий.
М.Ф. — Какой именно Заболоцкий? Он ведь в разное время писал по-разному.
Е.Р. — Конечно, Заболоцкий «Столбцов», «Торжества земледелия» и «Второй книги».
М.Ф. — То есть Заболоцкий до 1937 года.
Е.Р. — Но для меня немалое значение в ту пору имела и поэзия раннего Тихонова, Маяковского, Багрицкого, Сельвинского.
М.Ф. — А что читал Бродский?
Е.Р. — У Бродского были свои особые пристрастия. С одной стороны, он любил поэзию модернистов, читал Яноса Рицоса, Пабло Неруду, Назыма Хикмета, с другой — очень хорошо знал поэзию обериутов, в частности, любил великого поэта обериутов Александра Введенского. Но к тому времени Бродский знал польский язык и любил старую и новую польскую поэзию, которую читал в подлиннике. Он уже начал изучать английский. Но главным поэтом для него в ту пору была Цветаева. Можно сказать, у меня на глазах в доме режиссера Бориса Понизовского появились машинописные списки больших вещей Цветаевой «Крысолов», «Поэма горы» и «Поэма конца». И знаменитая поэма Бродского той поры «Шествие» несет, на мой взгляд, явный отпечаток его увлечения Цветаевой.
М.Ф. — Конечно, только человек так понимающий и любящий Цветаеву, мог так написать о «Новогоднем» — об этом посмертном послании Цветаевой Рильке. Ничего лучше о поэзии Цветаевой и не написано.
А его увлечение переводами мне не совсем понятно. Что можно почувствовать в переводе? Я не знаю. У того же Бродского, например, в переводах Отара Чиладзе так ясен голос самого Бродского, да и переводы Пастернака из грузинских поэтов — это, прежде всего, сам Пастернак. Но, может быть, когда перевод читает поэт, он чувствует в нем что-то иное, тем более, что модернисты легче переводимы, чем классика. И все же, как хорошо, что Бродского не загнали в переводы. Хотя его «Из старых английских песен» кажутся мне замечательными.
Но вы ничего не сказали о русской классической поэзии, в частности, о Пушкине. Для меня, например, очевидно, что у Пушкина Бродский научился необычайно многому. Научился, может быть, самому трудному — переходу из тона в тон. Это уже видно в его ранней поэме «Феликс» с эпиграфом из Пушкина и, конечно, в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт», где Бродский прямо отсылает нас к классическим источникам. «В старое жерло вложив заряд классической картечи…»
Он и просто цитирует Пушкина («Я вас любил безмолвно, безнадежно…»), правда, намеренно неточно: «Я вас любил так сильно, безнадежно…». И здесь же отвечает на вопрос, который задавали многие пушкинисты — действительно ли поэт желает ей быть любимым другим или говорит о том, что желал бы, но это невозможно. Бродский прямо пишет: «как дай вам Бог другими — но не даст!».
Думаю, что именно пушкинская лирика послужила образцом для некоторых ранних стихов Бродского. Например:
Как жаль, что тем, чем стало для меня
Твое существование, не стало Мое существованье для тебя.
А в посвященной вашим стихам статье «Трагический элегик» Бродский пишет, что нет более естественного начала для стихотворения, чем пушкинское «Я вас любил…».
А Баратынский! «Великий поэт», по словам Бродского.
Е.Р. — В Венеции зашел разговор о Баратынском. Бродский необыкновенно оживился и со слезами на глазах стал читать Баратынского наизусть. «Дядьке-итальянцу» он прочел целиком и сказал, что лучших русских стихов не знает.
Да, вы правы, говоря о русской поэзии. Молодой Бродский интересовался и нашей поэзии XVIII века — особенно Кантемиром и Державиным.
М.Ф. — С Державиным тесно связано стихотворение «На смерть Жукова», и Бродский это подчеркивает эпиграфом, взятым из державинского «Снигиря», написанного на смерть Суворова (а в подтексте чувствуется и «…На смерть князя А.И.Мещерского»). Конец этого стихотворения тесно связан с эпиграфом. Но в некоторых изданиях, например, в небольшом однотомнике, выпущенном «Художественной литературой» в 1990 году, эпиграф опущен, что нарушает построение всего стихотворения. Интересно, решил ли сам Бродский опустить эпиграф или это просто небрежность.
Е.Р. — Не знаю. Бродский читал верстку этого издания.
М.Ф. — А из стихотворения Кантемира «Письмо второе, к стихам своим» Бродский взял эпиграфом строки, звучащие так современно и словно написанные о вашей тогдашней жизни: «Скучен вам, стихи мои, ящик». Ведь в Ленинграде поэту было еще труднее жить и печататься, чем в Москве.
Е.Р. — Когда я в 1953 году поступил в Технологический институт имени Ленсовета, меня судьба столкнула с председателем институтского профкома Яковом Михайловичем Лернером.
В Технологическом институте был литературный кружок. Меня выбрали его старостой. А потом наступил 1956 год. На носу — Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Группа студентов Технологического, в том числе Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман, Юлий Зеликсон и другие, решили к фестивалю выпустить газету «Культура», посвященную проблемам культуры 50-х годов. Эта газета вышла в количестве двух экземпляров в институте, где было восемь тысяч студентов. В то время уже произошли венгерские события. Позиция власти, особенно по отношению к молодежи, резко переменилась в худшую сторону.
Был подан донос, что наша газета есть порождение Будапештского клуба им. Петефи и имеет целью подрыв советской власти. Газету запретили, а участников подвергли различным репрессиям. Я, единственный, был исключен из института.
Вскоре после того Лернер, имевший к этим событиям прямое касательство, ушел со своего поста. Всплыл он для меня в 1961 году, когда я работал на заводе «Вперед». Лернер приезжал в первый отдел моего завода и интересовался, не веду ли я антисоветскую деятельность.
В то время он работал в тресте «Гипрошахт». И тут-то его взгляд упал на Бродского. Уже вовсю действовали так называемые «народные дружины», и Лернер стал руководителем такой дружины «Гипрошахта». Он предложил Ленинградскому обкому, чтобы народные дружины занимались и идеологией. Ему поручили для прецедента состряпать первый такой идеологический процесс. Для этого процесса Лернер и присмотрел Бродского. В феврале 1964 года Бродский был арестован.
Процесс над Бродским 18 февраля 1964 года закончился очень быстро — Бродского послали на экспертизу. 13 марта судебное заседание возобновилось в клубе «Ленстроя» на Фонтанке, по соседству с бывшим зданием III отделения. Я был на процессе с первой до последней минуты. В зале человек на 250 половина мест была занята подставными лицами, переодетыми дружинниками и сотрудниками КГБ.
Председательствовала судья Савельева.
Обвинителем был некто Сорокин, явно подставное лицо. Лернер бродил с магнитофоном по залу и угрожал друзьям Бродского подобным же процессом. Все это судилище подробно записала Фрида Вигдорова, с которой я сидел рядом.
М.Ф. — Когда вы снова увидели Бродского?
Е.Р. — 24 мая 1965 года Бродскому исполнялось 25 лет. Мы с Анатолием Найманом поехали к нему, чтобы вместе с ним встретить этот юбилейный день рождения.
Мы приехали в деревню Норинская Архангельской области.
Пришли в дом Бродского. Он снимал пол-избы у некого Пестерева.
Бродского дома не оказалось. За самовольную отлучку он получил несколько суток ареста и находился в КПЗ на станции Коноша, в пятнадцати километрах отсюда. Найман прихватил бутылку водки и отправился туда на попутке «выкупить» Бродского из КПЗ хотя бы на один вечер. Сам я остался в Норинской у Пестерева — накрыть стол и принимать юбилейную почту. Телеграмм было очень много.
Дело близилось к вечеру, однако никто из Коноши не возвращался. Ужасно обеспокоенный, я вышел на дорогу и стал поджидать Наймана и Бродского у околицы.
И вдруг, о счастье, увидел вдали три маленькие фигурки. Когда они подошли, оказалось, что вернулись Бродский, Найман и еще некто Черномордик. В свое время он отсидел в этих местах «десятку», домой в Одессу вернуться не захотел и остался в Коноше руководителем коммунхоза.
Вот так впятером мы и справили 25-летие Иосифа.
Утром Бродский ушел в КПЗ досиживать свой срок. Найман через три дня уехал в Питер. А я остался ждать Бродского и прожил пять дней в его избе вместе с Пестеревым. Пестерев этот в финскую войну попал в плен, а когда вернулся, его посадили. Бродский потом пытался выхлопотать ему пенсию, но так ничего и не добился. Отношения у них были самые теплые, дружеские.
В конце концов я дождался Бродского, и мы еще неделю прожили вместе. Потом я вернулся в Ленинград, вскоре Бродского амнистировали.
Когда его освободили, я находился в Москве. Там мы с ним и отметили его возвращение в ресторане «Арагви».
М.Ф. — Пестерев войдет в комментарии к собранию сочинений Бродского, да и судья Савельева тоже. Ведь он упоминает их в стихах.
Баба Настя, поди, померла, да и Пестерев жив едва ли…
А о Савельевой уже с другим чувством:
По выходе из тюрьмы
он в деревне лесной
в арьергарде зимы
чинит бочки весной
и в овале бадьи
видит лицо судьи
Савельевой и тайком
в лоб стучит молотком.
Но вернемся в Венецию.
Е.Р. — Когда мы с Бродским гуляли по Венеции, он мне показал отель «Гритти» и сказал, что это один из самых прекрасных и дорогих отелей мира. И я припомнил, что здесь много раз останавливался Хемингуэй и даже, вроде бы, написал тут какой-то свой знаменитый рассказ. Мы вошли в гостиничный бар и выпили кофе с граппой. Рядом с нами сидел крупный бородатый человек в шляпе барсалино. И я подумал, что в былые годы на его месте мог бы оказаться Хемингуэй.
Я написал об этом стихи.
М.Ф. — Бродский пишет стихи по-английски?
Е.Р. — Серьезные стихи по-английски он не пишет — только шуточные. Но прозу — да.
М.Ф. — И последний вопрос, который все и всегда задают: собирается ли Бродский приехать?
Е.Р. — Приехать пока не собирается. Он повторяет: «Можно вернуться на место преступления, но нельзя вернуться на место любви».